Мы не увидимся с тобой... - Константин Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Потому я говорю, что не нас, командиров полков, спрашивать. Тем более меня. Шестого августа на плацдарме за Неманом, в один день, одним снарядом – и командира полка, и начальника штаба! После этого сутки исполнял обязанности, а на вторые – принимал полк! Оба в годах были, с опытом, уже давно на своих должностях. Многому научился от них. Но недоучился. Не успел. Последние три листа карт – без них воюю. И не всегда головы на это хватает. Так сам про себя иногда думаю. Но говорить про это никому в полку нельзя – раз я им командую. Вам – первому.
Лопатин кивнул. Он хорошо понимал внезапную душевную открытость Велихова. Не раз за войну – бывая вот так, наедине с людьми, стоявшими во главе своего большого или небольшого хозяйства, где и первое, и последнее слово за ними, где рядом только подчиненные, которым надо приказывать, а не делиться своими сомнениями, – он уже сталкивался с этим жадным желанием поговорить с тобой просто как с человеком, расстегнуть свою, не по доброй воле, а по должности, застегнутую на все пуговицы душу!
Все было слишком хорошо понятно: и то, почему командир полка Миша Велихов так откровенен с ним, и то, почему захотел ужинать вдвоем. никого не позвав. Поистине нет ничего более изнуряющего человеческую душу, чем предписанная по долгу службы и безвыходная в своей ежедневной необходимости тяжесть власти.
– Все-таки вы не допускайте, Василий Николаевич, чтоб ваша дочь пошла на войну. Здесь надо быть только тем, кому обязательно. А тем, кому необязательно, лучше не быть, – сказал Велихов. И таким внезапным переходом с одного на другое, с себя на нее, протянул ту ниточку, о которой Лопатин до этого только мельком подумал. А теперь она, эта ниточка, стала очевидной. Значит, что-то в ней, еще совсем девчонке, зацепило его. И зацепило так сильно, что, уже понимая, что не нужно больше говорить об этом, он все-таки не выдержал и опять заговорил. Что могло зацепить в ней его – молодого, статного, удачливого и, наверное, не обойденного вниманием женщин? Что? Уж не та ли, самая очевидная, черта ее натуры, которая никому, даже отцу, не позволит за ее спиной поступить так, как уже во второй раз молит Лопатина этот сидящий напротив него человек?
Лопатин расстегнул полевую сумку и вынул карту.
– Хочу проверить, где мы с вами находимся. Этот его крестик правильно стоит или нет?
– Правильно, – мельком взглянув да карту, сказал Велихов. – Но давайте по моей. У меня пятисотка, по ней виднее.
Он достал из планшета и положил перед Лопатиным лист карты, на которой наверху стояли номер и литеры и рядом с ними – даты: составления, исправлений, рекогносцировок, а внизу, под линейкой масштаба, было написано красным карандашом через точки – В. Г. Г. 3.15, 17.8.44. И подпись: М. Велихов.
– Сейчас мы здесь. Вот сюда, обогнув высотку, зайдем в батальон, и потом вниз до реки напрямую. А эти строения, показанные на той стороне Шешупы, – коровники. Я сначала по карте думал – дома, а это – коровники, и кругом – выгон для скота.
Он спрятал карту в планшет.
– А что эти у вас там стоит: В. Г. Г.?
– Это я себе для памяти – выход к государственной границе. День и час. И они ее здесь перешли в первый день войны, тоже в три утра, с минутами… Хочу этот лист зажать, не сдавать.
– Правильно, – сказал Лопатин. – Я бы на вашем месте не отдал.
Несмотря на обыденность, с которой Велихов рассказывал, как в боях почти незаметно подошли сюда, к границе, все равно – и его надпись красным карандашом, и нежелание сдавать этот лист карты значили, что он знает цену происшедшему.
Пускай в этом случае переправились туда без сопротивления, пускай одной ротой, пускай на пятачок, пускай там, на этом пятачке, ничего нет, кроме коровников и поскотины, все равно – на листе карты красным карандашом стоит: В. Г. Г. – выход к государственной границе; впереди, за обрезом карты, – Германия, а позади, за спиной, почти до самой Москвы, – все, что сначала отдали, и все, что потом вернули.
– Километрах в пяти от нас, в тылу, я заметил, еще когда сюда шли, а вчера еще раз поехал посмотрел, стоит наш довоенный дот, – сказал Велихов. – Поколупанный снарядами, а так на вид почти целый. Бетон черный, закопченный, обожженный, наверное, наши в нем до конца сидели, а немцы или огнеметами их выжигали, или горючим заливали. Думаю, так. Хода внутрь не видно, где он шел, может, под землей, не знаю, времени не было искать. Стоял там, смотрел, и все казалось: а вдруг внутри кто-нибудь до сих пор остался, сидит там, с сорок первого года? Ерунда, конечно, но такое у меня настроение вчера было, когда смотрел на эту старую точку. Завтра покажу вам, если хотите.
– Не хочу, – сказал Лопатин. – Может быть, потом когда-нибудь, а сейчас не хочу.
Велихов сидел, прислушиваясь к чему-то, чего Лопатин не слышал.
– Дождь пошел. Вы посидите, подождите меня. Я ненадолго. Распоряжения на ночь отдам и в батальон позвоню, что придем к ним.
Он вышел, и Лопатин остался один. Пока Велихов открывал и закрывал дверь, он тоже услышал дождь, а сейчас, подойдя к завешенному плащ-палаткой окну и прислушавшись, услышал его и там, за окном.
«Значит, пойдем в дождь», – подумал он, чувствуя навалившуюся усталость – и от сегодняшнего, и от вчерашнего дня и от бессонной ночи в грузовике, – от всего сразу, и представляя себе, как они сейчас, ночью, пойдут с Велиховым. Отсюда до батальона будет еще ничего – от высотки до высотки, и почва песчаная. Пониже к реке идти станет похуже, а там, за Шешупой, в низине, где эти коровники и поскотина, наверное, вообще болото.
Он поглядел на свой старые хромовые сапоги, досадуя, что не взял про запас, как обычно, еще и кирзовые. А впрочем, и взять не мог. Они лежали дома, на тахте, вместе с вывороченным наспех из чемодана грязным бельем и обмундированием.
Там, у Ники, когда подумал, что надо бы зайти домой за тетрадью, подумал и о сапогах. А потом даже и не вспомнил об этом.
И ничего она ему не говорила в те последние два часа, что они лежали с ней вдвоем, вместе, после того как, стащив с себя обмундирование, он все-таки разделся и лег, лег и ждал ее, а она долго не шла, а потом принесла ему чай, которого он все равно не стал пить. Сначала уговаривала его, чтоб он попробовал заснуть, а потом поняла, что он все равно не заснет, и легла рядом. И только одно казалось ему странным – то, как она все время, пока они лежали и были вместе, молчала. Словно боялась проговориться, сказать что-то такое, чего не должна была или не хотела ему сказать. Только это, и то не сразу, а лишь под конец, заставило его понять, как она боится за него, боится его отъезда, боится его смерти – вслед за той, другой смертью, из-за которой он туда ехал. Боится и ничего не может с собой сделать. И не может говорить ни о чем другом, потому что, если заговорит, заговорит об этом.
Но так и не заговорила. И когда лежали в постели, и когда встали, и когда вышли из дома, и когда вошли во двор редакции и простились около машины – так и не заговорила.
Он сидел, слушал, как все сильней и сильней льет дождь, и с тоской и благодарностью вспоминал ее молчание.
Три часа назад, если поезд отошел вовремя, она уехала обратно в Ташкент.
Когда она лежала рядом с ним и боялась за него, он сам не боялся. Не только не позволял себе думать об этом, но и не думал. А сейчас, когда она была где-то между Коломной и Рязанью, он, думая о ней, думал и о себе и боялся. Это началось еще вечером, когда ехал сюда и смотрел на могилы. Он уже тогда понимал, что началось, и, пока он не вернется назад из-за Шешупы, ему придется преодолевать в себе это. И когда, говоря с Велиховым, настаивал, что ему непременно надо быть там, в этом упорстве была и частица того насилия над собой, которое называют преодолением страха. А потом вдруг что-то добавил еще и дождь. Как ни дико, так оно и было: из-за того, что начался, а теперь все сильней шел дождь, ему казалось еще страшней идти туда.
Мертвые на осклизлой, растоптанной, мокрой земле, в грязи, в налитых водой колеях, на дне затопленных дождями ходов сообщений и окопов, в наполненных грязной жижей кюветах у дороги. Все это он видел, видел не раз, и знал, что вспоминать сейчас об этом, под шум шедшего за окном дождя, не надо, нельзя. И все-таки вспоминал и боялся смерти, хотя хорошо понимал и умом, и опытом, что сегодня ночью ничто ее не обещает, кроме одной из тех глупых случайностей, избегая которых, надо было на второй же день войны ехать из Москвы не в Минск, а в Ташкент.
Он сделал усилие над собой и улыбнулся навстречу Велихову, вошедшему в забрызганной дождем плащ-палатке и со второй плащ-палаткой и кирзовыми сапогами в руках.
– Сапоги для вас добыли. Со спящего после дежурства солдата стащили.
– А если хватится? – снова улыбаясь и снова чувствуя, как это с трудом дается ему, спросил Лопатин.
– Не хватится! Пока проснется, мы с вами уже обернемся. Как, подойдут?
– Думаю, подойдут, – разуваясь, сказал Лопатин и легко влез в чуть великоватые солдатские сапоги.