Только ждать и смотреть - Елена Бочоришвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Убить! Вышиби к чертовой матери вражеские ватные мозги!
И всегда неожиданно, вдруг, школьный звонок звенел долго, как сирена. “По длинному звонку учащиеся быстро покидают классы, строятся в колонны и маршируют в ближайшее бомбоубежище”. Ближайшее от моей школы бомбоубежище было на соседней улице, в подвале жилого дома. Нам раздавали противогазы. Надо было высидеть в маске положенное время. Мы смеялись – стекла в маске потели. Однажды со мной рядом сидела девочка из другого класса, она сняла свою маску и спросила меня:
– У тебя тоже мокрое лицо? Покажи!
Я снял маску, она потрогала мое лицо руками. Я поцеловал ее мокрыми губами.
– На счет “три”, – сказала она, – открой рот!
Неистовая радость жизни!
Я не помню имя той девочки. Кажется, мы больше не встречались. Почему моя память хранит все шесть “уязвимых точек” советского танка, а не имя девочки, которая подарила мне первый поцелуй? Или имя Кукури, его запах “Шипра”? Кукури, отставной вояка, походил на героя, а человек с авоськами – нет. Почему я не понимал тогда, что если в начале пьесы на стене висит ружье, то к концу пьесы оно должно выстрелить? Или что раз в жизни, как говорил отец, “стреляет даже незаряженное ружье”?
Мой Советский Союз.
Пожилая украинка, у которой я выкупил Большую советскую энциклопедию, самое большое сокровище ее мужа, спросила меня:
– Ну как, вы у себя “дома” не бывали?
– Нет.
– Говорят, в Грузии очень красиво.
– Это правда.
– И люди хорошие.
– Да, я не знаю людей более гостеприимных.
– Что, ностальгия не беспокоит?
– Нет.
Нет! Я ненавижу и люблю – разве это ностальгия? Между мной и страной, где я родился, – не года и расстояния, а смерть моего отца, голова его, похороненная отдельно от тела, под деревом с вырванными корнями, в деревне, которой нет.
И это чувство не беспокоит меня, оно раздирает меня на части.
…После Игоети надо все время смотреть налево, чтоб не пропустить поворот на Чачубети. Иногда мы заговаривались в машине и проезжали мимо, потом возвращались. Весной деревья были в белом цвету. Поднимаясь вверх, в гору, дорога становилась все хуже и хуже, а лес – все красивей. Наша “лада” буксовала в грязи. Отец выходил и толкал машину или садился за руль, а толкал я. “Последний раз я вел грузовик в осажденном Ленинграде…” Если мы поднимались на дачу вдвоем с отцом, а машина отказывалась ехать, то мы раскладывали закуску на ближайшей поляне, в тишине, и начинали выпивать. Я думаю, что нет на земле счастья больше, чем быть другом собственного отца. До сих пор во сне я проезжаю по этой дороге, выхожу на поляну, вижу отца, слышу пение птиц. Алые маки вокруг, тут и там.
Я подружился со своим отцом лет в двенадцать-тринадцать, не раньше. Тогда же, когда научился стрелять. Примерно в то время остался без хозяев бревенчатый дом на берегу моря, недалеко от города Гагры, где отец родился и куда мы ездили из Тбилиси отдыхать каждое лето. Прошло еще несколько лет, пока отец наконец разобрал дом на бревна и пронумеровал их, не всегда по порядку. Мы начали ездить на курорт по путевкам, как все, у кого не было на море родственников. И даже потом, когда мы приступили к постройке дачи в несуществующей теперь деревне Тапла, мы продолжали каждое лето выезжать на море. Я с отцом, а мать – с сестрой, так уж повелось.
Я помню, как мы ездили на море вначале на поездах, а потом на отцовской персональной машине, когда он стал “большим человеком”. Помню, как долго мы добирались по разбитым дорогам, останавливались покушать в ресторанах под открытым небом и долго ждали, пока приготовят еду. Шофер заходил в ресторан первым – проверить обстановку. Возвращался к нам: “Вроде ничего, Петрович, все равно до следующей пищевой точки еще час езды!” Мы выбирали столик под деревом. Меню никто не подавал, его не было. Повар в грязном переднике выходил к нам из кухни и предлагал: “Курицу можем зажарить, начальник!” И уходил ловить курицу на задний двор. Во мне до сих пор живет это нетерпение перед приемом пищи и нежелание знать, что именно будем есть. Было бы что поесть, какая разница! И кушать надо тогда, когда хочется, а не через час. Твоя мама, сынок, никак не может смириться с этим качеством моего характера. С каким интересом выслушивает она пояснения к меню – что с чем варили, и какой подойдет соус, и какое лучше пить вино!
Твоя мама сидит сейчас в соседней комнате и тоже пишет тебе письмо – наставления, как тебе лучше провести свадебное путешествие по странам Европы, включая Грузию. Мы с ней не ездили в свадебное путешествие, ведь, когда мы поженились, я был бедный эмигрант, а она – мать-одиночка с маленьким мальчиком. Тебе было девять лет, Фредерик. Но женщины всегда знают все лучше нас. Видишь, моя мать знала, как строить дачи, а твоя мать: “Не забудь взять с собой теплый свитер, в горах бывает холодно!” Откуда она знает, как холодно бывает в горах Грузии? Она там никогда не бывала! Но мы договорились, что каждый пишет тебе свое письмо, поэтому я удаляюсь!
…И, как только мы выходили из машины, как только ступали на ухоженные дорожки санатория или дома отдыха, под пальмы с толстыми мохнатыми ногами и пахучие магнолии, отец тут же попадал в окружение, в руки женщин. Отец был мужчина как всякий другой. Я похож на него лицом. Обычно женщины не бросают на меня свои тела, как на певца бросают цветы. Увы. Но там, на курорте, начиналась самая поэтичная, самая лирическая часть черно-белого советского фильма. Краткое счастье под пальмами и расставанье навсегда. Люди сгорали от нетерпения добавить к единству времени и места единство действия. Сердца вышвыривали в воду, чтоб охладить. Может быть, наше море называют Черным, потому что в нем полно сердец, обуглившихся в пламени краткосрочной любви.
“Когда мы встретимся вновь?” – спрашивали друг друга влюбленные, расставаясь.
Никогда.
Отец вначале отсылал меня за минеральной водой или на вечерний сеанс в кино, а потом разрешил оставаться, когда в номер приходили женщины, “боевые подруги”, как он их представлял. Однажды он сказал одной из них: “Видишь, какие усы у моего сына! Настоящий мужчина! Научи его, Валя, чтоб он не стеснялся!..” Отец ушел на вечерний сеанс, смотреть фильм о том, как работали или воевали. Я хотел быть мужчиной с усами. Я бежал в светлое будущее, задыхаясь от запаха магнолий. Я спешил.
“Ничего-ничего, – приговаривала мне Валя, когда нам было тесно на узкой кровати, – не спеши!”
Соцреализм.
Почему мой отец брал меня с собой на курорт? Ведь я уже избавился от стеснительности – не спеша. И почему он ездил сам? Почему через пару дней гулянья по берегу с разными “боевыми подругами” он начинал вспоминать о матери, начинал скучать? В первые дни он перебирал “по косточкам” их последнюю ссору, повторял материнские выражения, включая “дыр-дыр”. Злился. Она убивает его без пистолета! Он изображал мать: наклонялся вперед, к невидимому зеркалу, вытягивал губы сердечком, покрывал их невидимой помадой и произносил слова нараспев: “Боже мой, как я постарела!” Или показывал, как она ходит – извивается всем телом, камыш на ветру. Мои родители прожили вместе сорок лет, и отец никогда не замечал, что мать хромала, что одна ее маленькая ножка была короче другой на пару сантиметров. И я не замечал, я был страшно удивлен, когда мне пришлось переводить ее беседу с доктором уже здесь, в Канаде. Она компенсировала свой физический недостаток танцующей походкой. А через несколько дней злость отца проходила, он остывал. Теперь ему казались справедливыми все ее обидные слова, даже те, что били его больнее всего, – о нашей бедности. Нищета наша была такая, что… “Чтоб ты жил на одну зарплату!” – это не шутка советского времени, это проклятье… Когда первый раз меняли деньги, они пересчитали все свои сбережения и купили двести граммов колбасы! “ Ты помнишь?” – спрашивал меня отец. Я не помнил. А первую мебель в доме она сделала из ящиков, и все было маленькое, как в театре для детей. Покрыла “стол” серебряными обертками от чая, прибила к “дивану” подушки – соседи приходили смотреть! И разве она постарела? Нет женщины красивей! Ах, как она умеет шутить! Какое смешное слово – дыр-дыр! Ее смех тихий, словно волна пробирается назад в море, просачиваясь сквозь камни. А как она поет! Откуда в маленьком, миниатюрном теле такой сильный голос? Это не женщина, а праздник, а он держит ее в бедности! Ты знаешь, из чего ее белая шляпа? Из туалетной бумаги! Давали по два рулона в одни руки в магазине ЦК. Она сплела бумагу косичками, а потом связала, и никто никогда не узнает. Ведь она умеет молчать, когда хочет, ей можно доверить любую тайну! Покажи мне женщину, которая умеет молчать!
Отец рассказывал мне о своем романе с матерью и признавался, что умирает от любви. “Когда-нибудь, когда я выйду на пенсию, – говорил он, – я напишу о нас роман”. Память спрессовывала его любовь в самые счастливые, в самые яркие моменты. Роман в стенограмме. Мы часто срывались домой еще до окончания путевки.