Философия красоты - Екатерина Лесина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Понятия не имею.
– Она устроила голодовку. Шесть дней на одной воде, на седьмой родители сдались.
– Притворство.
– Да нет, – Игнат Матвеич сложил тощие лапки на впалой груди и стал похож на старого школьного сверчка. – Она и в самом деле не ела, в этом я абсолютно уверен: голодный обморок можно инсценировать, но вот подделать анализы крови… да и заключение врача… Маша всегда добивалась того, чего хотела. А хотела она быть единственной и неповторимой, да и кавалера у Августы отбила лишь потому, что не могла допустить и мысли о том, что кто-то из мальчиков влюблен в кого-то, кроме нее. Сразу после похорон Августы Маша исчезла, вроде бы как уехала в Москву поступать… конечно, это возможно, но…
– Занимательное совпадение. – Эгинеев стал уставать от этого разговора, собеседник наводил тоску и уныние, откровения казались вымышленными, гипотезы притянутыми за уши, да и сама идея покопаться в прошлом не слишком удачной.
– И я о том же. Поступление – лишь уловка, Маша не приехала на выпускной бал, аттестат забирала ее мать, да и она в скором времени уехала. Не помню, говорил или нет, но мать Маши работала в лаборатории бухгалтером…
– Интересно.
– Конечно, интересно, – охотно подтвердил Игнат Матвеич, – сколько лет прошло, а я все думаю и думаю: ну зачем Маше было убивать Августу? Аронов и без того вернулся в стадо Машиных почитателей, Маша могла бы наслаждаться унижением соперницы, и с этой точки зрения смерть Августы была совершенно невыгодна.
– А если допустить, что Августа была беременна?
– Ну… – Игнат Матвеич не особо удивился. – Этот факт, конечно, многое менял. Например, возьмем Аронова, отличник, комсомолец с отличной характеристикой, активный общественник, спортсмен, такого с удовольствием приняли бы не только в техникум, но и в университет. А теперь представьте: нежелательная беременность бывшей девушки – какое двусмысленное выражение – и сразу куча неприятностей, начиная с испорченной характеристики и заканчивая исключением из комсомола. А это конец всем перспективам… надо же, как складно получается… А ведь Аронов вполне мог бы… да, действительно…
За три месяца до…
Адетт негодовала. Причиной ее негодования стал сущий пустяк: подумаешь, Серж предложил продать Зеркало. В конце концов, это просто вещь, пусть красивая, но вещь. За него предлагали… Даже на бумаге сумма выглядела ошеломляюще огромной, на эти деньги спокойно можно было существовать год, а то и больше. А Адетт, стоило упомянуть о продаже Зеркала, закатила истерику. Неужели не понимает: месяц-два и весь Париж узнает, что Великолепная Адетт, Прекрасная Адетт, Неповторимая Адетт – разорена. Она сама требовала найти выход, а, когда Серж послушно нашел, бесится от ярости.
Подумаешь, Зеркало… одной уродливой вещью в доме будет меньше.
– Ты его ненавидишь!
– Кого?
– Зеркало! Признайся, что сразу его невзлюбил! И все это время искал повод, чтобы избавиться от него.
– Адетт, успокойся.
– Не хочу успокаиваться! Да как у тебя сама мысль появилась! Продать Зеркало. Мое Зеркало!
– Адетт!
– Ты – равнодушный, тупой, ограниченный солдафон!
– Адетт!!
– Ты – не способен видеть красоту! Ты и меня бы продал!
– Адетт!!!
Крик, ударившись о стены, пылью разлетелся по комнате. Адетт замолчала, до чего же она хороша во гневе: прическа растрепалась и кудряшки золотым нимбом окружают голову, синие глаза пылают, а нижняя губа обиженно дрожит. Ее губы пахнут корицей…
О ее губах нельзя думать. Запрещено. Зато ее губы, ее волосы, ее глаза и нитка розового жемчуга – в цвет платью – отражаются в зеркале, только у отражения злое лицо и холодный взгляд, а настоящая Адетт горит, пылает гневом.
– Адетт, подумай.
– Я подумала.
– Адетт…
– Перестань, Серж, я не продам Зеркало, этот разговор – пустая трата времени. Разве ты не понимаешь, что оно… оно замечательное.
– Но не настолько же! – Сумма, названная мсье Жераром – о, всего-навсего посредник, – будоражила воображение.
– Настолько, – упрямо повторяет она.
– Тогда придется продать дом, и драгоценности, и наряды. Можешь забыть о нарядах. Мы уедем из Парижа и…
– Из Парижа мы не уедем. Я не уеду. – Адетт гладит раму, кажется, Сержа она не замечает, но впечатление обманчиво. Если не видит Адетт – видит Зеркало, они связаны друг с другом и порой Сержу становилось жутко, столь неестественной, мистической казалась связь. Да, пожалуй, Адетт права, Зеркало он ненавидел. С самого первого дня, когда тяжелый короб поставили посреди комнаты, когда ржавые замки открылись, выпуская на свет это уродство, когда Адетт впервые прикоснулась к раме.
– Я скорее стану содержанкой, я скорее умру, чем продам его.
– Но почему?
– Глупый, глупый Серж, он не понимает, что здесь прячется Вечность.
Химера улыбается.
Разговор окончен, остается лишь напиться.
Химера
Против опасений ноги зажили довольно быстро. Благодарить за это следовало Лехина, умудрившегося совершить очередное маленькое чудо. Правда, чудодействовал он с таким выражением лица, что слова благодарности застревали в горле. На время «болезни» с меня сняли все обязанности, коих и раньше было не особо много, кроме одной – позировать. Это было тяжелее всего, что мне приходилось делать раньше. Несколько часов полной неподвижности и нервные окрики Аронова: «Не шевелись. Подбородок выше. Руку не отпускай. И сделай, ради бога, что-нибудь с выражением лица». Эти четыре фразы я заучила наизусть.
Нет, в самый первый раз все было очень даже интересно: с меня никогда прежде не писали портретов. Лехин привез, Эльвира препроводила в «мастерскую», а Ник-Ник долго выбирал наряд и позу. Сама мастерская оказалась обычной комнатой, только очень светлой – белые стены, белый потолок и светло-ореховый пол. Переизбыток белого создавал ощущение стерильности и полной отрешенности от всего остального мира, где просто не возможно существование этой воздушной, светлой белизны. Аронов в белом же халате – небось, нарочно, чтобы вписаться в интерьер мастерской – походил одновременно на хирурга и сурового ангела с иконы о Последнем Суде.
В первый же день он рассказал мне о Зеркале. Том самом Зеркале, в котором я впервые увидела Химеру.
Его принесли в мастерскую вместе с тяжелой серебряной рамой и звездами в черной глубине. Зеркалу здесь не нравилось, я чувствовала его недовольство в свирепом оскале диковинного