Горькая полынь. История одной картины - Сергей Гомонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда все разъезжались с кладбища, маркиза подошла к художнице и извлекла из-за широкого обшлага рукава осенней накидки надушенный серый конверт.
— Дорогая моя, — обратилась она к Эртемизе сладким шепотом. — Что-то подсказывает мне, что после всех невзгод тебе неплохо было бы развеяться… отряхнуться от этой жуткой рутины.
— Ах, оставь, — поморщилась та. — Мне сейчас не до приемов, Ассанта. Я не укладываюсь в сроки и сомневаюсь, что заказчикам будет премного интересно, почему. Поэтому…
Ассанта с досадой топнула ножкой и перебила ее:
— Да дослушай меня, неистовая Эртемиза! Это не прием. Ты помнишь того испанца, который летом на нашей вилле читал тебе оду в честь дня твоего рождения?
Эртемиза покачала головой. Нет, она не лукавила, она в самом деле не помнила ни того кабальеро, ни его стихов. Маркиза тяжело вздохнула: да, эта особа из Рима поистине какое-то уникальное явление, и пробиться к ней красавцу-идальго будет очень непросто.
— Его зовут Хавьер Вальдес, он, конечно, не особо знатный вельможа, но, поверь, доказал свою доблесть победами в землях Нового Света и достаточно обеспечен. Ты можешь мне не верить, милочка, но исключительно ради тебя он за несколько месяцев в совершенстве выучил наш язык, — с этими словами Ассанта подала ей конверт. — И уж будь уверена, коли его не смутило твое тогдашнее положение, то все серьезно.
Впрочем, подумала она, Эртемиза и сама настолько не придавала значения своей тягости, что это передалось и окружающим: почти никто не воспринимал ее как семейную матрону. Римлянку восславляли в печати, наперебой публикуя очерки о творчестве Чентилеццки Великолепной, ей благоволили герцоги Медичи, респектабельные фамилии приглашали ее в свои дома в качестве крестной матери и даже называли девочек в честь нее, ею восхищались мужчины разных возрастов и тайно завидовали женщины. Как бы неправдоподобно это ни выглядело, если принять во внимание не особенно благородное происхождение героини всех перечисленных фактов и былой скандал с флорентийцем Тацци, который не смел теперь и носа казать в этот город, все происходило в точности так. Вертевшаяся в высшем свете маркиза Антинори была в том осведомлена лучше кого бы то ни было — по паутинкам связей к ней стекались самые достоверные вести со всех уголков Тосканы. И если кто-то обращал на эти события самую ничтожную долю своего внимания, то одна только Эртемиза, вечно сосредоточенная на чем-то неведомом и не замечающая очевидного.
Художница в недоумении повертела конверт в руках, как будто спрашивая у подруги совета, что ей с ним делать. Ассанта завела ее руку на отворот траурной накидки:
— Спрячь! Прочтешь дома!
Эртемиза послушно заткнула письмо за корсаж и — маркиза Антинори нисколько не сомневалась — тут же о нем забыла. Бедняга Вальдес, нескоро же ты насладишься любовью этой одичалой феи! И это Ассанта еще не знала о недавнем разговоре Эртемизы с Пьерантонио, где та поставила ему категорическое условие о своей неприкосновенности, которой она решила прекратить череду трагически обрывающихся детских жизней. Стиаттези поначалу растерялся, но не нашел, чем возразить, и вынужденно согласился, тем более что в области любовных утех он не терял с этим договором ровно ничего: всего лишь одной женщиной больше, одной меньше.
Маркиз Раймондо на прощание приложился поцелуем к руке Эртемизы и, еще раз произнеся слова соболезнования, галантно взял жену под локоть. Чентилеццки же возвращалась домой отдельно от Стиаттези.
Однажды отец рассказал Эртемизе, что через год после ее рождения да Караваджо написал свою «Гадалку», просто поймав на римской улице прохожую цыганку и за некоторую плату уговорив ее позировать. Оказавшись в его мастерской, черноглазая красавица предложила ему гадание по руке, и молодой художник, смеясь, согласился. Пока он делал наброски, девушка успела посулить ему стандартный набор цыганских благ — деньги, славу и долгую дорогу, сама же во время того косясь на ящик у двери, где художники припасли себе на ужин кусок мортаделлы и фьяску вина, который по уходе она и обчистила. Но все же что-то задержало ее взгляд при виде ладони маэстро, и гадалка нахмурилась:
— Держись подальше от недобрых людей, парень. У тебя на ладони короткая линия жизни — будь осторожен!
Меризи повеселился и впоследствии, несколько лет спустя, ради шутки поведал об этом случае Горацио Ломи, восхищаясь ушлостью девчонки, оставившей их с компаньоном Марио без ужина.
Вернувшись с похорон в тот непогожий осенний вечер, Эртемиза припомнила отцову историю и, задумчиво разглядывая собственную ладонь, линии на которой ровным счетом ничего ей не говорили, грустно улыбнулась: а ведь безвестная мошенница не обманула, всё, всё сбылось у мастера, о чем она толковала, — и слава, и дальняя дорога, и ранняя смерть…
Из-за корсажа выпорхнул и улетел на пол серый конверт. Эртемиза нагнулась, подняла его, недоуменно повертела в руках, как вдруг одна из нескольких химер скакнула к ней с карниза, выхватила письмо и, улюлюкая, вспрыгнула на подоконник. Это было сигналом для остальных «страхолюдов»: оживая, они отлеплялись от стен, вырывались на волю, гримасничали и визжали, а конверт так и летал между их лап. Когда же, накувыркавшись, они вспомнили, ради чего затеяли балаган, рогатая обезьянка — именно она и отняла послание у хозяйки — обернулась первой. Эртемиза устало опустила голову на руку и задремала, привалившись к своему секретеру. Альрауны переглянулись. «Эй, душенька, ну вы чего? — виновато спросил обезьян, подбираясь к ней и возвращая украденное на место. — Мы же вас просто развеселить хотели!» Тогда другой, более других похожий на перекрученный корень, предложил спеть ей песенку, но обезьян отвесил ему подзатыльник и заставил всех остальных безмолвно разойтись на цыпочках по стенам. Очнувшись через четверть часа, художница увидела перед собой все тот же конверт без единой надписи, взяла ножик и взломала сургуч.
Внутри лежало послание, надушенное запахом белой акации, где на нескольких листах излагались бурные восторги ее красотой, а еще на нескольких шли страстные признания в любви. Но поскольку имени вдохновительницы нигде не значилось, Эртемиза невольно заподозрила, что либо письмо адресовано вовсе не ей, либо это слишком уж напоминает какое-то тонкое издевательство, достойное «страхолюдов», глупый розыгрыш из ярмарочных пьесок. Кто в здравом уме способен восхищаться тем, во что она превратилась за эти годы? Да и более того — разве изъясняются подобным штилем и подобными объемами вменяемые люди? Ей не то что написать столько было бы не под силу — она и прочесть смогла треть или меньше, да и то через две-три строки и скользя по тексту глазами. Однако же подписано послание было именем Хавьера Вальдеса, идальго, Ассанта говорила как раз о нем. Эртемиза перечитала один из пассажей, и тогда за этими витиеватыми оборотами речи вдруг возник портрет смуглого, чем-то похожего на Микеланджело Меризи — и его примерно возраста на момент смерти — испанца, который присутствовал среди прочих гостей четы Антинори прошедшим летом. У него были огненные черные, слишком широко расставленные глаза, хищные брови вразлет, короткий и совершенно не аристократичный нос, но чувственные, привлекательной формы губы, которые не портили даже вороненые усы и бородка клинышком, а еще она обратила тогда внимание на его руки. Левое запястье Хавьера несомненно когда-то было сломано, да ко всему прочему, одна из двух костей, треснув, пробила кожу, неправильно срослась, и остался уродливый шрам, кисть же работала с затруднением и несколько неестественно. Видимо, повреждено было и какое-то сухожилие, и кровоток, поэтому конечность слегка усохла. Эртемиза вспомнила, что это вызвало у нее тогда сожаление при взгляде на правую, здоровую и красивую руку кабальеро. Может быть, лишь благодаря этой детали она и восстановила теперь целиком образ сеньора Вальдеса. Да, он в самом деле прочел тогда нараспев какой-то утомительный по своей громоздкости мадригал в ее честь, но это была всего лишь дань приличиям, обязанность, к которой его наверняка принудила неугомонная маркиза.
Горько усмехнувшись бессмысленным попыткам Ассанты добиться от нее жизнелюбия путем каких-то странных и изощренных интриг, Эртемиза придвинула к себе канделябр, зажгла на нем среднюю из свечей и, поднеся к пламени листки письма, с удовольствием наблюдала за тем, как благодарно и подобострастно, будто голодный пес языком, вылизывал тонюсенькую бумагу суетливый огонь. Участь самого письма разделил и конверт, а оставшийся от них пепел нашел свое последнее пристанище в нерастопленном камине.
С канделябром в руке она спустилась в свою мастерскую, где было уже совсем темно, и подошла к картине, скрытой за занавесом в нише самой дальней стены. Из глубины полотна ее обожгли две яркие звезды, переливаясь всеми оттенками голубого. Эртемиза молча уставилась в них, как, наверное, смотрит укротитель из экзотических дальних стран в дикие глаза своей громадной кошки, и взгляд из отражения на щите Персея словно бы подобрел — он уже не сверкал грозными молниями, а приветливо сиял в неверных отсветах единственной свечи. Она шагнула к собственному творению и едва-едва коснулась подушечками пальцев браслета на левом запястье Медузы, испытав слабый, но вовсе не болезненный укол невидимой реликвии. Да, это была не та, безжалостная, хоть и красивая, рука конкистадора Вальдеса и не подергивающаяся прохладными нервными червячками кисть ее мужа Стиаттези. Руки рассказывают о своих хозяевах не меньше, чем глаза, и теперь синьора Чентилеццки была в этом уверена. Только одно беспокоило Эртемизу: она надеялась, закончив эту работу, совсем избавиться и от непонятного наваждения, как это бывало с нею не раз и прежде — почти всегда и со всеми, кем она воспламенялась во имя своей идеи, если только не брать в расчет Алиссандро. И когда «Медуза» была дописана, а почти выздоровевший маэстро Шеффре уехал к себе на другой берег, она в самом деле ощутила приятную пустоту, обычно венчавшую финал долгих и упорных трудов. Но минул день, второй, и Эртемиза обнаружила, что ей тоскливо, что верх над нею берет странное желание уничтожить только что написанное, забыть о нем и сейчас же начать его заново, и чтобы всё-всё повторилось в точности так же, как было, с тем же ожиданием чуда и с замиранием в груди. И никогда прежде она не приходила по завершении какой-либо картины смотреть на нее еще и еще, каждый день, мечтая вернуться и создать это опять.