Год активного солнца - Мария Глушко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, и ты не понял…
— Да все я понял. — Он махнул рукой. — Но не принимаю этого, чтобы улыбаться, когда горе рвет на части. Это никому не нужный максимализм, тебе не шестнадцать, и это неумно, Кира!
Она вздохнула.
— Что делать, мне поздно меняться.
Олейниченко подошел к столу, закурил. Сердито кинул на стол сигареты, но она курить не стала. Он курил, глядел на сигарету, часто помаргивал белыми ресницами, лоб его прочертила поперечная складка.
— Ты никогда ничего не просила, даже от положенного отказывалась. Откуда ты взялась такая, не знаю, прямо на плакат просишься, но я преклоняюсь перед тобой!
Кира Сергеевна удивилась — никогда не говорил он ей таких слов. И после этих торжественных слов он сейчас выдвинет какой-нибудь сногсшибательный, неприемлемый для нее вариант.
— Ладно, я дам тебе хату. Из резерва. А твоего красавца мы потесним, жирно ему в трех комнатах амуры разводить…
— Этого я не могу!
— Чего не можешь? Допустить, чтоб красавца потеснили?
— Из резерва взять не могу.
Он свирепо посмотрел на нее.
— А что ты можешь, позволь спросить? За каким дьяволом позвала меня? Извини, но иногда мне кажется, что ты просто кокетничаешь и хочешь казаться лучше всех, даже лучше самой себя!
Она подумала о той женщине с ребенком, что была у нее на приеме, — странно, что запомнила даже фамилию: Зоя Капустина — и как доказывала ей, что закон нарушать нельзя, закон для всех один…
— И ты извини, но мне кажется, ты хочешь меня разозлить, чтобы я на все махнула рукой и сказала: черт с тобой, давай из резерва.
Она подумала: может, уехать? Но куда? И что я стану там делать? Вспомнила, каким чужим показался тогда Североволжск — даже там пришлось бы все начинать сначала. Одной, без Ирины и Ленки.
— Слушай, — сказал Олейниченко, — а почему голову ломаешь ты, а не он, ведь кашу заварил он. Выгони к дьяволу — и дело с концом! Или опять: «Не могу»?
Она сняла очки, посмотрела на него, ничего не сказала, Я и в самом дело не могу. Даже Ирина поняла, что человека выгнать нельзя.
Олейниченко курил, сбивая пепел в бумажный кулечек, сердито посапывая.
— Ладно. Разменяю я тебе квартиру. Сам.
Она все-таки вытащила из пачки сигарету, закурила. Они молча курили, — изредка поглядывая друг на друга.
Он сказал «сам»— но это так, для ее утешения. Она понимала: какой-то круг лиц все равно будет посвящен, и ему придется отвечать на вопросы. Но это был единственный выход, и мысль о том, что при этом никто не пострадает, примиряла ее.
Трудный разговор был позади, и выход найден, но облегчения она но чувствовала, это удивило ее. Старались представить, как войдет в свои новый дом, в мир любимых вещей и станет жить, не прислушиваясь к шагам на лестнице, к шуршанию газет за стеной, по воскресеньям Ирина с Ленкой будут приходить в гости… это станет началом другой жизни, без него… Но видела свою комнату, где каждая вещь связана с ним.
Пыталась разжечь в себе хоть капельку радости, а в душе было пусто и мертво все.
Олейниченко, задумчиво выпятив губы, выбирал из коробочки скрепки, нанизывал в цепочку. Кира Сергеевна видела, как напряжены его руки, как будто он делал тяжелую работу.
— Спасибо, Игнат, — сказала она.
— Ну-ну, прошу без нежностей, — буркнул он. И швырнул цепочку на стол.
51
Дома ее ждала записка: «У меня партсобрание, приду поздно». Ни обращения, ни подписи.
Зачем мне знать, когда он придет?
Записка — листок из ученической тетради — лежала на кухне на столе, прижатая заварным чайничком. Чтоб сразу бросилась в глаза.
Она заглянула в холодильник, вытащила колбасу, яйца. Подумала: вот бы поесть сейчас густого домашнего борща. Но не было в доме ни мяса, ни овощей — никто не заботился об этом. Она давно ничего не варила, и в доме не пахло едой. Дом, где не пахнет едой, чужой для всех, подумала она. Как гостиница, где не живут, а только останавливаются.
Из окна она видела мокрые крыши с крестами антенн, синий «жигуленок» блестел боками, из дома напротив вышла женщина, посмотрела на небо, распушила зонт, побежала. На асфальте темнела круглая заплатка, в куче песка под грибком валялось забытое детское ведерко.
Когда-то тут играла Ленка, теперь привыкла к другому дому, из которого опять ей скоро уезжать, и меня скоро здесь не будет, ничего этого не увижу, и вспоминать будет не о чем.
Кира Сергеевна ела, поглядывая на белый, сдвинутый в угол стола листок.
Он написал это, чтобы я не подумала, что он у той женщины. Какое мне дело до него? В последнее время у него вошло в привычку, вернувшись домой, отчитываться — косвенно, конечно: «Только что кончился педсовет», «У нас был торжественный вечер».
Устала, тянуло прилечь, но она боялась, что уснет, пропустит его возвращение, а надо сегодня же сказать ему все.
Убрала посуду, пошла в его комнату. Всюду разбросаны вещи, на спинке стула одна на другой висят грязные сорочки, на диване — куча журналов и газет, серая от пыли занавеска сорвалась с крючков и в середине провисла.
Она сняла занавеску, отнесла вместе с сорочками в ванную. Собрала носки, галстуки, платки, вытерла пыль. Потом стирала и прислушивалась, не раздадутся ли на лестнице шаги.
Время от времени она украдкой убирала у него, стирала вещи, но так, чтобы он не видел.
Кира Сергеевна успела и постирать, и развесить на балконе белье. Нацепила влажную занавеску на крючки карниза — в прибранной комнате стало светло и уютно. Потом в столовой включила телевизор — чтоб не заснуть — и легла на диван с книгой.
Читала о драме ученого и невольно накладывала его драму на свою жизнь. Но не получалось, там все было другое. Ученый безнадежно отстал, зачеркивал свои труды.
Она думала: если отстал и понял это, можно догнать. Если зачеркнул труды, можно написать другие, А если и нельзя написать — поздно! — то все равно зачеркнуть себя — значит шагнуть вперед. Все исправимо, и то, что произошло у нее в горкомовском кабинете, — тоже исправимо. Трудом, работой можно исправить любую ошибку. Только ошибку жизни не исправишь ничем.
Все-таки она задремала и успела увидеть сон. Ей часто снилось это: мать, шаркая мягкими тапочками, песет ей чай. И опять Кира Сергеевна не вспомнила, что лгать умерла, только сказала: «Зачем? Я сама». А мать молчит, улыбается и несет поднос с чаем.
Ее разбудила тишина. Открыла глаза и увидела темный экран телевизора.
— Я выключил, — сказал Александр Степанович, — думал, ты спишь.
Она не знала, когда он пришел. Успел ли заметить, что в его комнате убрано.
— Я принес сосиски.
Он был без пиджака, рукава сорочки закатаны до локтей, тонкие подтяжки перекрещивались на спине.
Она удивилась, какие у него белые дряблые руки. Поднялась, привалилась к спинке дивана.
— Сварить сосиски? — спросил он и пострелял подтяжками. Совсем, как прежде. Как будто за этот год ничего не произошло.
— Саша, я все сказала Игнату.
Он посмотрел на нее.
— Что сказала?
— Про нас. Он может нам помочь.
— Чем он может помочь? — невесело спросил Александр Степанович. Сел рядом с ней, свесив руки. Поредевшие волосы неровными косицами упали на лоб.
— Согласись, жить и дальше в таком ложном положении мы не можем…
Она подождала, не скажет ли он чего-нибудь. Но он молчал.
— Игнат поможет нам разменять квартиру… Если, конечно, ты не захочешь уйти к той женщине.
— Какой женщине?
Кира Сергеевна испугалась, что сейчас он скажет: «Никакой женщины нет, я пошутил тогда». И будет врать, врать…
— Никакой женщины нет.
Она прямо задохнулась от возмущения.
— То есть… Это была шутка?
— Просто мы расстались. Еще зимой.
Она сидела, оглушенная тем, что услышала. «Расстались»— как все легко и просто. Как будто ничего не было. А мои страшные бессонные ночи, одинокие дни и вся сломанная жизнь — куда все это денешь? Все — не в счет?
«Просто расстались».
— Напрасно, — сказала она.
Он прижал ко рту кулаки, подышал в них. Как будто хотел согреть.
— Я всегда любил только тебя, Кириллица. Меня мучило, что я не нужен тебе, но все равно я любил одну тебя.
Она видела его заросшую шею, мягкое, опущенное книзу лицо.
— Зачем ты мне говоришь это?
— Чтобы объяснить, почему мы расстались. Хотя я знаю, ты никогда не простишь.
Он посмотрел на нее, и Кира Сергеевна увидела, какие у него старые, больные глаза. Но это не тронуло ее. Как он не понимает, что ничего изменить нельзя. Прощу я или нет — этим не вычеркнешь из жизни ни дня, ни часа. Каждая минута пережитого будет с нами — до конца дней.
— Напрасно, — повторила она. И встала.
Накинула теплый платок, вышла на балкон.
Дождя уже не было, густо пахло землей и мокрым деревом. Бледный серп лупы повис над тополем — казалось, в черном небе есть прорезь и луна выходит оттуда тонким острым краем.