Том 1. Рассказы 1898-1903 - Леонид Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маленькая крытая платформочка, задавленная окружающим лесом и ежеминутно пугаемая громыхающими поездами, робко прижималась к земле. На ней не было даже кассы, и в продолжительной агонии кончался холостяк-фонарь, не только не рассеивая тьмы, но скорее увеличивая ее. На стене висело большое, оборванное по краям и никогда не читаемое расписание каких-то поездов с мудреными линиями и черными ободами, а в углу стояла единственная лавка, на которую я плотно уселся. До поезда оставалось еще более часу, и я приготовился терпеливо ждать. Для этих случаев у меня всегда бывала припасена газета или книга, но читать было темно, да и не хотелось. Эти чужие и выдуманные люди, о которых будет говорить газета или книга, давно уже вызывали во мне скуку и зависть. Что мне до того, что там где-то гремят витии, кипит жизнью шумная толпа, и крики победы, и яростные вопли побежденных поднимаются к небу, — когда вокруг меня спит самый воздух, и сам я кисну и буду киснуть в этой неподвижной духоте? А в книге еще хуже: сочиненные Петры будут любить и целовать выдуманных Марий, во имя проклятого реализма порок будет торжествовать, а слюнявая добродетель ныть и киснуть, киснуть и ныть! Да и не все ли равно: быстро или медленно пойдет время? За этим часом пойдут другие, и их тоже нужно будет убивать, — так пусть они умирают сами, а я буду только подсчитывать трупы.
Увлеченный нытьем, я не заметил, как на платформу вышли из разных концов две пары. Первую составляли два подвыпившие господина. Один из них был высокий худощавый старик с желтым лицом и реденькой седой бороденкой, от тонкого и широкого рта спускавшейся клочками на гусиную шею. Из-под котелка, оставлявшего в тени верхнюю часть лица, спускался тонкий и длинный нос, на конце острый, как у покойника. Спутник его обладал широким и красным лицом, подобным ломтю зрелого арбуза, — причем роль зерен выполняли маленькие черные глазки, — стриженой круглой головой, на которой торчал белый картуз. Над пухлыми губами чернели маленькие усики. От всей его молодой, толстой фигурки несло нестерпимым блаженством и какой-то обидной кротостью. Старик уселся возле меня и заговорил высоким, хриплым фальцетом, которому он старался придать язвительность и иронию:
— Будьте, Семен Семеныч, солидарнее! Вас немного намочило, вы и починяйтесь.
— Но чем же я починюсь, Василь Игнатыч? Буфета нет.
— Это дело ваше. Толцыте и отверзется.
— Чему отверзаться-то? Стена.
Молодой человек в подтверждение своих слов стукнул кулаком в тонкую стену, издавшую звук пустого пространства, и откачнулся назад, но сделав при этом такой вид, как будто ему давно уже хотелось откачнуться и он только пользуется удобным случаем.
— Но зачем утруждаете вы меня вашими гнусными воплями? — спросил старик.
Весь он был преисполнен вежливости, иронии и яда, которым особую силу придавали частые знаки препинания.
— Сердце у меня золотое, с хорошим человеком поговорить желательно. Покурим, старина?
— Это дело ваше. А только я не старина, я — Василь Игнатыч и всякой пьяной свинье не товарищ.
— А сами-то вы не пили? — оскорбился тот.
— Это дело наше.
Другая пара стояла между тем в нерешимости.
— Уйдем, Саша, тут пьяные.
— Ничего, они тихие, сядем вон там, в углу.
Высокая женская фигура в сером клеенчатом плаще медленно тронулась, и за ней последовал тот, кого называли Саша. Когда они проходили мимо фонаря, свет упал на красивое женское лицо и юношу с длинными волосами и в синей с косым воротом рубашке. Видом своим он напоминал интеллигентного рабочего или студента, снявшего форму. Девушка держалась спокойно и говорила решительно, мало придавая значения тому, что ее улышат. Голос ее — чистый и мягкий — звучал лаской в самом простом слове. Такие женщины, с ласковым голосом и уверенными движениями, особенно хорошо ухаживают за больными.
Разостлав на полу клеенчатый плащ, они уселись, тесно прижавшись друг к другу, и из-за лохматой головы на плечо легла тонкая белая рука.
— Милый, тебе не холодно?
— Конечно нет, — ответил он с тем пренебрежением, каким мужчины отвечают на женскую заботливость.
А мне уже становилось холодно, и я зябко ежился в своем одиноком и жестком углу.
— А как нас знатно вымочило! — продолжал тот же ласковый голос со скрытым смехом. — И как страшно в лесу, когда гроза.
— Ну, что там страшного. Скорее — приятно. А твои там, дома, не будут беспокоиться о тебе? Запропала неведомо куда.
— Пусть их, — ответила девушка и счастливо рассмеялась, но тотчас же перешла в серьезный тон — А странно, правда, что время так долго тянется без тебя. Ты когда был здесь?
— Вчера.
— Вчера? — протянул голос. — И то ведь вчера. Вот потеха-то! Я думала, что они врут.
— Кто они?
— Да вот те, что романы пишут.
— Кстати, кончила ты Каутского? У меня просили его.
Ответа я не слыхал. Уже давно доносился издали гул, тихий и неотзывчивый в сером воздухе, поглощающем звуки. То шел не то пассажирский, не то курьерский поезд, не останавливающийся на этой платформе. Постепенно гул возрастал, и из-за стены, закрывавшей от меня правую сторону пути, внезапно вырвалось черное и огненное чудовище и промчалось, как вихрь, с громом и лязгом, таща за собой тяжелые вагоны. Освещенные окна сливались в одну блестящую полосу с мелькающими силуэтами голов. С низенькой платформы, стоявшей почти на одном уровне с рельсами, видно было, как торопливо вертятся колеса, кажущиеся легкими и прозрачными.
Наступила минутная тишина, нарушенная блаженным молодым человеком, в котором этот пронесшийся ураган, видимо, пробудил новые силы. Отчаянно-фальшивым голосом он запел:
Бледный месяц… плывет над ре-е-кою…
— Врешь, — комментировал старик с язвительностью. — Возьмите глаза в зубы, и вы увидите тучи.
…Все в а-объятьях… ночной тишины…
— Хороша тишина! Орет как пришпандоренный.
…Ничего мне на свете… не надо-о-о…
— И опять врете. Полбутылки надо.
…Только видеть… тебя одноё!..
— Эту рожу-то? Тьфу, — с омерзением плюнул старик.
— Послушайте! Почему вы говорите, что у нее рожа? Вы сами видели, какая у нее прелестная личность.
— К вашей пьяной роже никакая личность не подойдет.
Молодой человек задумался и решительно произнес:
— За эти слова я больше с вами незнаком.
— Дело ваше.
С другой стороны слышалось:
— Ты понюхай, Саша, как хорошо пахнет: листьями и еще чем-то.
— Да уж нюхал.
— Нет, пожалуйста, еще.
Юноша с шипением потянул воздух, и оба рассмеялись. На блаженного молодого человека молчание действовало удручающе, и он заговорил, подражая ироническому тону старика:
— А вот с каким поездом мы поедем?
— Ни с каким.
— Н-ну? — изумился молодой человек и икнул. — Почему же это, хотел бы я знать?
— Потому что не пустят. Скажут: куда, пьяная морда, лезешь?
— Это кто же морда-то? Скажем: две пьяные морды.
— Да еще по шее накладут, — ехидничал старик.
— О?
— Да протокол составят.
— О? — все больше таращились глаза молодого человека.
— Да в титы. Посиди, голубчик, охладись, а то чувствителен больно.
Молодой человек задумался и торжественно провозгласил:
— Я с вами больше незнаком, потому что вы вредный человек.
Несмотря на то что эту торжественную формулу он заключил новой звучной икотой, видно было, что он огорчился и весь как-то потускнел, точно по его блаженству прошлись сапожной щеткой. Я понял теперь и причину этого омраченного блаженства: оно было тем отпечатком, который накладывают на человека ласки и поцелуи любимой женщины. Но на что злился старик?
— Какой мрачный господин, — сказала шепотом девушка, очевидно, намекая на меня.
Мне было приятно, что я замечен и что, главное, замечена моя мрачность. Пусть хоть пожалеют меня эти милые люди, — меня, у которого нет любви.
— Бабушку схоронил, — предположил юноша.
Это предположение было поразительно глупо. Кто бывает так мрачен, схоронив бабушку, и почему именно бабушку, а не дедушку?
— Ха-ха-ха! — звонко рассмеялась девушка, но сейчас же, с своим обычным переходом к милой серьезности, добавила раскаивающимся голосом — Быть может, он болен, а мы смеемся.
Это была эпитафия, с которой меня снова опустили в пучину небытия, откуда извлекли на одну минуту, чтобы моя мрачность ярче оттенила их светлое счастье. И снова повелся ими серьезный, деловой разговор о загранице, о медицинском институте, о правилах приема в него, о книжках прочитанных и тех, которые нужно еще прочесть, а в этот разговор врывалась шаловливым лучом милая и пустая болтовня, легкая и красивая, словно белая пена на поверхности золотистого крепкого вина. Весь мир казался им пустяком, и каждый пустяк был целым миром. Чувствовалось то благоговейное внимание, с которым эта высокая, красивая девушка ловила каждое слово, которое скупо, как драгоценность, выпускал длинноволосый юноша. Каким благодарным смехом отвечала она, когда это слово оказывалось умным и острым. Рассыпь сейчас перед ней Цицерон все самые пышные цветы из своего неувядаемого венка, блистай перед ней Гейне всеми перлами язвительной насмешки и мистически-страстной нежности, плачь и хмурься перед нею Данте, соберись тут, наконец, все великие умы и сердца и положи к ногам ее дары свои, она, эта красивая девушка, не обернула бы к ним головы и жадным ухом ловила бы каждое слово длинноволосого молодца. Она смеется, счастливая и благодарная, точно все это: и ее возлюбленный, и смешные пьяные, и сумрачный господин, схоронивший свою бабушку, существуют лишь для полноты ее счастья. Мы не были живые люди, — мы были лишь тени, картинки.