Шестая книга судьбы - Олег Курылев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недели через две после начала производственной деятельности Эрих впервые дал план. Самым трудным для него было освоить вдевание ниток в иглы. Зрение потеряло остроту, особенно после того избиения на пороге собственной квартиры. Однако пожаловаться на глаза означало тут же потерять это место и отправиться черт-те куда. И он делал вид, что просто немного неуклюж.
Помог один парень, показавший, как с помощью хитроумного проволочного устройства производить эту операцию вообще вслепую. И дело пошло…
Мы вечно ткем, скрипит станок,Летает нить, снует челнок, —Германия, саван тебе мы ткем,Вовеки проклятье тройное на нем.Мы ткем тебе саван!
Однажды, когда случился перебой с нитками и выдалась редкая минута простоя, к Эриху подошел старик (еще более древний, чем он сам) Он работал по соседству на похожем станке, тоже вышивая всякую мелочь вроде манжетных лент с номерами батальонов. На груди у него поверх желтого треугольника был нашит красный. Очень скверное сочетание цветов.
— Вот поглядываю на вас, и все мне кажется, что где-то я вас уже видел, — прошамкал он почти беззубым ртом.
— Возможно, когда-то и встречались, — ответил Эрих, — но я вас не помню.
— Может быть, расскажете о себе в двух словах?
— Если в двух, — усмехнулся Эрих, — то извольте я — русский.
— А я — еврей, так что, можно сказать, почти познакомились. Но все же?
Эрих посмотрел на него и, протянув руку, представился:
— Эрих Белов. Бывший журналист.
— Очень приятно. Эразм Кант из Мюнхена Бывший мелкий лавочник, потом солдат, потом снова лавочник и, наконец, «красный жид». А вы, я смотрю, из «асоциалов»?
— Я из военнопленных четырнадцатого года, господин Кант.
Старик вдруг пристально посмотрел в лицо Эриха, и его беззубый рот стал медленно открываться.
— Четырнадцатый год, говорите? Уж не сидели ли вы под Мариенвердером в Восточной Пруссии?
— Сидел…
— Не тот ли вы журналист, о котором я рассказал своему начальству? Мол, гражданский, а помещен среди военнопленных. Помните наши беседы? Я Эразм Кант, солдат 18-й дивизии Ландвера. Ваш бывший охранник!
Эрих вспомнил солдата-пацифиста с фамилией философа и пытался соотнести свое воспоминание с лицом этого старого еврея. Получалось с трудом.
— Как же вы стали политическим, господин Кант?
— Как? Да проще некуда! В тридцать третьем мою лавку на Максимилиансплац разгромили коричневорубашечники. Я возьми да и обратись в полицию, дурья голова. Написал заявление, как положено, в котором не очень лицеприятно выразился кое о ком. Меня вызвали и участливо выслушали еще раз. Составили протокол и попросили подписать. Напоследок даже руку пожали. А на следующий день арестовали, как клеветника и чуть ли не террориста Вот так, господин русский.
Старику доставляло удовольствие рассказывать о своих невзгодах и собственной глупости. Он посмеивался над самим собой, удивляя и даже несколько досадуя этим Эриха.
— Вы же служили в одной армии с Гитлером, Ремом, Герингом. Неужели это не пошло вам в зачет?
— Какое там! — махнул рукой Кант — Четырнадцать тысяч евреев были награждены за службу кайзеру. Под Лодзью я получил крест второго класса — спас при пожаре госпиталя раненого офицера. Так этот крест у меня отобрали при обыске без всякого на то постановления. Как и не было.
Осенью 37-го Эрих получил письмо от жены. Она сообщала, что разводится с ним ради детей и уезжает. В глубине души он был готов к этому. После принятия «Нюрнбергских законов о расе» он понимал, что никогда не станет полноправным гражданином рейха, сохранив в лучшем случае государственное гражданство. Произошедшая в эти годы дифференциация между «государственными субъектами» и «гражданами рейха» перевела его, Эриха Белова, как не могущего быть «расовым товарищем» очищаемого от чужеродной крови немецкого народа, в разряд второсортных членов сообщества.
Да и сам их брак больше основывался не на привязанности, а на расчете: ему требовалось гражданство тогдашней республики, ей — в те тяжелые двадцатые — его наметившийся успех. «Может, так даже и лучше, — пытался убедить он себя. — Лучше для моих сыновей». И все же он был сломлен. Надежды на то, что все еще может хоть как-то наладиться, рухнули окончательно.
К тому времени Эрих уже несколько раз поменял свою лагерную профессию и теперь штамповал солдатские пряжки для белых ремней Лейбштандарта. На следующий день после получения письма он сломал штамп. Смахивал с матрицы какие-то соринки, погруженный в свои тяжелые раздумья, и непроизвольно нажал ногой на педаль. Пуансон шлепнул по стальной рукоятке щетки и…
— Ты что наделал, скотина! — орал назначенный из уголовников начальник участка. — Ты знаешь, сколько стоит сделать новый пуансон, вошь ты лагерная?
Эриха отдубасили и швырнули в карцер. Он лежал на грязном цементном полу и думал, где раздобыть веревку.
А потом начались видения.
В первую же ночь он увидел какое-то здание с балконом и заполненную толпой площадь перед ним. На балконе стоял Гитлер и ждал, пока не стихнет шум ликования и не опустятся тысячи поднятых рук. Потом он что-то говорил, а Эрих разглядывал стену дома, окна… и вдруг узнал это место. Это же Хофбург! Вена. Он бывал здесь несколько раз. Но самое главное и удивительное — Эрих и без того знал, что это Вена, 14 марта не наступившего еще 1938 года!
В ту же ночь, сидя на корточках и вжавшись в угол своего каземата, он увидел и многое другое. Картины быстро сменяли одна другую, прочно врезаясь тем не менее в память. Шествия, парады, орущие толпы и совсем камерные сценки: какие-то встречи, приемы, совещания. При всем том он отчетливо понимал, кто с кем встречается и для чего, знал имена и фамилии, даты и названия места действия и даже такое, что, казалось бы, невозможно было знать постороннему человеку.
Вот он видит, как Гершель Грюншпан стреляет в Эрнста фон Рата. Знает, что это семнадцатилетний еврей, мстя за высланного из Германии отца, убивает в германском посольстве в Париже его третьего секретаря — молодого берлинского дипломата. Собственно говоря, он пришел убить самого посла — графа фон Вельчека, но стреляет в того, кто первым попался ему навстречу. Лишь единицы будут знать тогда, что убитый вовсе не разделял антисемитские взгляды нацистов и даже был под негласным надзором гестапо за свою оппозицию к ним.
Затем перед его взором, а точнее, прямо в его сознании рушатся стекла. Звеня и сверкая, они сыплются на асфальт мостовых из больших и маленьких витрин по всей Германии. Их будет выбито столько, что возникнет проблема закупки нового стекла за границей на сумму более пяти миллионов марок валютой. Во многих местах в этих осколках пляшут отблески пожаров. Это горят синагоги и дома евреев, и Эрих понимает, что это ночь на девятое ноября, что она наступит только через год и что позже ее поэтично назовут «Хрустальной».
Наутро он вспоминал эти странные сны, отдавал себе отчет, что это вовсе и не сны, что они не забываются и никогда не забудутся. «Я просто схожу с ума, — думал он, — так, наверное, теряют рассудок репортеры: видят то, что еще не наступило, и пишут на основании привидевшегося свои бредовые репортажи».
В следующую ночь все началось снова. Но сцены и картины были другими, без единого повтора. Одновременно с ними в мозг погружались цифры, имена и даты Так продолжалось около двух недель.
Однажды он увидел море, туманное утро, медленно появляющийся из тумана силуэт большого военного корабля. Вот он подошел к самому берегу, повернул свои орудия и… Эрих понял, что началась Вторая мировая война Это были ее первые залпы, когда в четыре часа сорок восемь минут утра старый «Шлезвиг Голыптейн» ударил по польским укреплениям на Вестерплатте.
Ликующие толпы и парады в его видениях постепенно вытеснялись пожарами, рушащимися зданиями, тонущими кораблями. Он видел снега, усеянные трупами солдат, заполненные беженцами дороги, дымящие трубы крематориев и бесконечные руины. Днем видений не было. Постепенно Эрих перестал все это анализировать и вообще о чем-либо думать. Он сидел, уставившись в одну точку, не прикасаясь к миске с баландой и брошенной рядом корке хлеба.
Когда на полу перед Эрихом скопилось восемь дневных паек засохшего хлеба, его вытащили из каземата и отнесли в лазарет. Положили на койку, накрыли одеялом. Но Эрих не умер Им никто не интересовался несколько дней, но, когда блокфюрер его лагерного квартала подошел и отдернул одеяло, он все еще был жив.
К Рождеству Эрих Белов потихоньку поправился. Двадцать пятого декабря он вернулся в свой барак и узнал, что несколько дней назад весь лагерь выгнали ночью на аппельплац и продержали на пронизывающем ветру почти до утра. Никто не знал почему Многие тогда заболели, некоторые не смогли подняться на следующий день на работу, другие, кто дотащился до своих мест, не смогли выполнить план. К вечеру Эразма Канта мастер обнаружил скорчившимся возле своего станка на полу. Он сидел, обхватив колени руками, и хрипел. Его увели, а утром унесли в лазарет.