Новый мир. № 3, 2003 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На днях звонил Залыгин, заезжал к нему в «Новый мир» — старая песня: приходите к нам работать. А зачем — в такие-то трудные для журналистики времена? Да и коллектив совсем новый. Зачем это нужно? Время упущено — или им, или мной.
Им.
Надо возвращаться к писанию. М. б., что-нибудь я еще и смогу сказать ко времени.
27.8.92.
Рассказывал Андрей Турков: когда построили театр Красной Армии, то знакомый актер водил его по ярусам и коридорам, а потом сказал: все равно, Андрюша, здесь есть комнаты, где не ступала нога человека. (Столь запутана была планировка здания.) <…>
Было дело: посмеивался — включи телевизор, а там что ни проповедник демократии или патриотизма, непременно — про духовность, про возрождение. А теперь, как ни включишь, обязательно — про деньги, про миллионы, про шикарные автомобили и т. д.
Мне рассказали, что незадолго до смерти Маргарита Алигер говорила: я чувствую, что меня нет и будто я не жила.
О чем это она пыталась сказать? О жизни, которая уходила и теперь казалась призрачной? Об ощущениях старости?
Я думаю, она пыталась сказать о новом насилии над — не только ее — общей жизнью. Над жизнью ее поколения. И других поколений.
Человек, рассказавший мне об Алигер, принадлежал к другому поколению — помоложе, но фронтовому. Он повторил ее слова, словно говорил о себе.
Я постарался не смотреть в этот момент в его глаза. Потому что в тот миг во мне тоже что-то дрогнуло. Я был еще моложе — из поколения тех, кто во время войны был мальчиком-школьником. Я еще не готов сказать эти слова о себе, но я чувствую, как силы, возобладавшие в повседневной жизни, к ним подталкивают.
Мы-то дожили, но отчего радость, которая перехватывала горло, все чаще меркнет и подступает тревога? Или не та свобода? Или тревога напрасна? <…>
[Б. д.]
Больное, отмирающее сознание, — что с него взять! А может быть, в самом деле она была никакой поэтессой и это ей запоздало открылось? Да и мало ли кто и что говорит в минуту огорчения или дурного самочувствия? Так что и статью начинать со случайных слов малоизвестного и малоавторитетного человека (какой-то зажившейся на белом свете старухи, не депутата, не властительницы дум, не активистки какой-нибудь симпатичной партии) в высшей степени неосмотрительно и даже нелепо. Но, может быть, я хочу этой нелепости, я распространяю ее, потому что другие — лепые, рассудительные, логически-твердые, уверенные голоса политиков, политологов и других златоустов, опостылевших комментаторов бытия, — мы слышим во множестве, и, признаться, им не мешало бы помолчать, и тогда в наступившей тишине мы смогли бы разобрать, расслышать много простых и отчаянных, последних слов.
Но разве тяжелозвонкое скаканье по потрясенной мостовой российской когда-нибудь кончится?
Меняются седоки, лишь шпоры поострее, а скачка прежняя. Знай посторанивайся, забивайся в свою хижину бедный Евгений, не путайтесь под ногами, старички и старушки, со своими смешными претензиями. Да и то, что требовать с них, если десятилетиями им внушали про высокий смысл жизни, про стыд за бессмысленно прожитые годы, про человека — творца истории и собственной судьбы.
И вот — оборвалось все. Оказалось, что не имеет значения, как ты жил и что делал прежде. Значение имеет лишь то, что ты говоришь сегодня и делаешь, чем клянешься и что проповедуешь. Такой подход упростил дело. Значение имеет лишь ваш ответ на последний вопрос. Ваши предыдущие ответы на ранее поставленные жизнью вопросы — достояние неинтересного прошлого.
[Б. д.]
Я никого не осуждаю и вовсе не предлагаю героям дня заполнить анкету или рассказать о своей прошлой жизни, но когда стоишь на Манежной площади в толпе митинга и слышишь, как расклевывают — ораторы и подхватывающее их лозунги сгрудившееся у трибуны живое множество голов, — как расклевывают семьдесят лет жизни многих поколений, то…
[Б. д.]
При такой злобе — надо забиваться в угол, спасаться. <…>
9.11.92.
Седьмого в двенадцатом часу ночи прилетели из Барселоны[9]. На иловском аэробусе. Лациса, как когда-то нас, ждала машина, и мы благополучно в эту ноябрьскую слякоть под снег с дождем добрались до своих жилищ.
В Барселоне мы приземлились в шесть вечера под сильным дождем и низкими облаками, минут сорок лишних проболтавшись над городом. Долго не было видно земли, а потом показалось море и кромка берега, и мы низко вдоль это[й] кромки пошли к аэродрому. Автобус от самолета подвез нас к зданию аэропорта и высадил у огромной лужи, куда мы все и попрыгали. Разница с барселонским временем — два часа, и мы до ужина (в двадцать тридцать) успели вдоволь втроем (Лацис, Хлевнюк[10] и я) нагуляться под дождем и как следует промочить ноги. Дождь был то слабенький, вполне сносный, то набирал силу, а возвращаться не хотелось. Дошли от нашего отеля до памятника Колумбу на берегу моря, а назад Лацис нас повел (он в Барселоне уже был, но недолго) по бульвару Рамбла, и мы, возвращаясь, немного поплутали, и пришлось ориентироваться по плану Барселоны с помощью испанцев. Наутро я с ужасом обнаружил, что одна из туфель прорвалась вдоль подошвы… Я, и верно, попробовал найти что-нибудь подходящее, но в продаже обувь по сезону, и летнего нет ничего или что-то сомнительное, а хорошая осенняя дорогая — выкладывать надо половину наличности. Ну, так я и прожил барселонскую неделю — вроде бы российский литератор, и не последнего ряда, заместитель редактора журнала, немолодой человек, что-то обязанный заработать за долгие годы, чтобы чувствовать себя уверенно и обеспеченно, — так и проходил, чувствуя легкий, крошечный холодок своей правой ступней… Однако, убедившись, что неделю-то я непременно дохожу, я успокоился и деньги истратил, что называется, на гостинцы, хотя чуть-чуть практичнее, чем всегда, потому что купил две большие банки кофе и две большие пластмассовые упаковки оливкового и подсолнечного масла… Иногда думаешь — и не ездить бы лучше совсем. (Недаром в свое время я отказывался от многих поездок — впрочем, не эта причина была главной: бывало, что и не знал, в чем ехать, да и работу не хотелось прерывать, а однажды не поехал в Венгрию из-за состава писательской делегации…) Ладно, что про это толковать. До Лацисовой мудрости («Валюта — лучший подарок») я еще не дожил и уже не доживу.
Барселона красива и богата. И разнообразна. Я почувствовал ее лучше, чем Афины: там мы бродили в своей части города, и многое осталось за пределами наших прогулок. Здесь же автобусная шестичасовая экскурсия не только связала между собой те места, где мы уже успели побывать сами (гора Манджерик с олимпийским стадионом, кафедральный собор и т. д.), но и раздвинула наши все-таки скудные пешие возможности, подняв нас на другую гору к парку, созданному Гауди, и спустив к берегу моря и олимпийской деревне. Если же еще сказать, что мы побывали в футбольную среду на матче «Барселоны» и ЦСКА, где наши выиграли (3:2, после 2:0 в первом тайме), то освоенное барселонское пространство окажется достаточно большим. Главное же, что мы много гуляли и смотрели и кое-что, значит, видели. И узнавали — но только через то, что видели. Или — услышали от испанки-экскурсовода. (Насколько я понял, это не была профессиональная водительница экскурсий и, возможно, принадлежала к той барселонской троцкистской организации, которая нас принимала. Об этом можно было догадаться по ее фразеологии; она употребляла такие выражения, как «мелкая буржуазия», «крупная буржуазия» и т. п. из политического словаря марксистов. Может быть, я и ошибаюсь, но похоже, что так и было.) Но, как и в Афинах, мы почти ничего не узнали про местную жизнь. То есть про то, как здесь живут. Возможно, это особенность всех международных сборищ (симпозиумов и т. д.); интернациональный состав участников, и темы, далекие от местных проблем, и соответствующий круг общения: в сущности, все тот же, наш, российский, потому что русские составляют большинство участников сборища. То есть российские, советские. Следовательно, о характере социальной жизни Барселоны нам оставалось только догадываться и ограничиваться ее внешней стороной. Без языка, в чужой стране, приехав дней на пять — семь — десять, ты поневоле оказываешься наблюдателем, соглядатаем и не более того. Смотри, впитывай, догадывайся! И пытайся унести в своих глазах, в своей памяти, в своем обонянии, осязании — как можно больше, чтобы потом все, что удержится и убережется от рассеяния, когда-нибудь перебирать как что-то дорогое и возвращающее прожитое время с его прекрасными минутами.
Имя Барселоны (до этого — имя Афин и т. п.) казалось сказочным в своей недоступности и возможность побывать там — фантастической. Так бывает всегда: возникает возможность, потом она превращается во все более и более достижимую реальность; наконец настает день отлета, и ни сказочность, ни фантастичность не тускнеют, они только сильнее, чем прежде, ожидаемы, предвкушаемы, время и расстояние — до прикосновения к ним, до их достижения — начинают сокращаться. И далее — поразительный слом чувства: ты ступаешь на землю, это уже испанская земля, ты стоишь в огромном зале нового, сверкающего стеклом и мрамором барселонского аэровокзала, за стеклянной стеной — суета автомобилей, людей, ты видишь пальмы, и все это вместе значит, что ты уже здесь, в этом мире, и он вокруг тебя, и ты в нем: все ожидаемое случилось, произошло, ты продолжаешь свою жизнь уже здесь, это новая твоя данность, новая реальность, тебя как бы перенесло через черту, и сколько бы ты раз потом ни сказал: «Боже, неужели я в Афинах, Нью-Йорке, Барселоне, Шанхае, Риме!» — ты минуту спустя после этого патетического внутреннего возгласа — продолжаешь идти по улице, как обычно ходишь, и продолжаешь говорить с товарищами о все той же нашей несчастной России или таращиться на витрины, и чудо, и вся фантастика — уже только твой новый быт — уличный, гостиничный, деловой и т. д. Но стоит тебе вернуться восвояси, то есть домой, и окунуться в привычную жизнь, сходить разок-другой на работу, почитать газетки, послушать рассказы домочадцев, и ты, по какому-нибудь случаю припомнив, что неделю назад в этот вот час был [в] Барселоне и именно там-то и там-то, вдруг с волнением скажешь себе: «Боже, неужели я в самом деле был в Испании, в этом городе с почти сказочным и фантастическим именем?» И опять, как прежде, почувствуешь, сколь он недостижим и нереален для тебя. Сколько раз, увидев по телевидению места, где я побывал, я недоверчиво говорил себе: нет, не может быть, нет, меня там никогда не было! Это моя невидимая легкая тень там промелькнула и, как водится, как полагается призрачным человеческим теням, не оставила там никакого следа! Я даже думал в такие минуты, сколько же раз надо пройти той улицей и площадью, сколько раз надо туда приехать, чтобы освоить это пространство, чтобы никогда не поднимало голову сомнение: да был ли я там, господи! (Мелькнет иногда на экране какая-нибудь костромская хроника: площадь у каланчи, торговые ряды и спуск у книжного магазина, и я же не сомневаюсь: тут был, жил, ходил, — или это и есть особенность обжитого, освоенного, стократ исхоженного пространства и его отличие от пространства, пересеченного быстрыми шагами чужестранца с его рассредоточенностью, занятостью своим, невозможностью отключиться от суеты, с его разогнанностью совсем другой, не похожей на здешнюю, жизнью…)