Кот со многими хвостами. Происхождение зла - Эллери Куин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За время перелета через Атлантический океан Эллери изгрыз все ногти, а его желудок с трудом выдержал это испытание.
Они приземлились среди британских туманов, где произошла таинственная задержка на три с половиной часа. Наконец самолет взлетел снова, и Эллери погрузился в дремоту, а когда проснулся, то не услышал шума моторов. Вокруг была мертвая тишина. Судя по виду из окна, они сели на арктическом ледяном поле. Чувствуя холод во всем теле, Эллери подтолкнул своего соседа, американского офицера.
— Скажите, полковник, разве наш пункт назначения — Земля Фритьофа Нансена?[132]
— Это Франция. А вы куда собрались?
— В Вену.
Полковник поджал губы и покачал головой.
Эллери начал шевелить окоченевшими пальцами ног. Когда взревел первый мотор, второй пилот постучал по его плечу:
— Простите, сэр, но ваше место занято.
— Что?!
— Приказ, сэр. Три дипломата…
— Должно быть, они очень тощие, — с горечью произнес Эллери, вставая. — А что мне прикажете делать?
— Вам придется подождать в аэропорту, сэр, пока для вас не найдут место в другом самолете.
— А я никак не мог бы остаться? Обещаю не садиться ни к кому на колени и не прыгать с парашютом на Ринг-штрассе[133].
— Ваш чемодан уже вынесли, сэр. Если не возражаете…
Эллери провел тридцать один час в продуваемом сквозняками помещении на территории невидимой Французской Республики.
В Вену Эллери добрался через Рим. Это казалось невероятным, но он стоял на промерзшем железнодорожном перроне со своим чемоданом и маленьким итальянским священником, не отстававшим от него всю дорогу от самого Рима, а надпись «Westbahnhof»[134] свидетельствовала о том, что это в самом деле Вена.
Было 1 января — первый день нового года.
Но где же профессор Зелигман?
Эллери начала беспокоить ситуация с топливом в Вене. Он помнил о неприятностях с самолетом, о вынужденной посадке после болтанки среди звезд, как в вышедшем из строя космическом корабле, об убогом и жалком поезде, но главным его воспоминанием был холод. Насколько Эллери мог понять, Европа переживала вторую ледниковую эпоху, и он опасался увидеть профессора Зелигмана замурованным в глыбе льда и отлично там сохранившимся, подобно сибирскому мамонту. Эллери звонил Зелигману из Рима, сообщив информацию о времени прибытия его самолета. Но он не предвидел падения из космического пространства и необходимости добираться поездом. Должно быть, Зелигман заработал пневмонию, ожидая его на… как же называется этот аэродром?
К ним приближались две фигуры, хрустя по льду перрона. Но это оказались носильщик и сестра милосердия из какого-то австрийского католического ордена — никто из них не соответствовал представлениям Эллери о всемирно известном психоаналитике.
Сестра быстро увела маленького итальянского священника, а носильщик подбежал к Эллери, тяжело дыша и что-то лопоча по-немецки. Понять его было для Эллери непосильной задачей. В итоге он оставил чемодан на попечение носильщика, хотя тот в точности походил на Генриха Гиммлера, и побежал к телефону. Ему ответил взволнованный женский голос:
— Герр Кавин? Но разве герр профессор не с вами? Он же погибнет от холода! Ждите его — он должен вас встретить. Где вы находитесь, герр Кавин? Westbahnhof? Герр профессор найдет вас.
— Bitte schon[135], — пробормотал «герр Кавин», чувствуя себя, как Ландрю[136], и вернулся на перрон в ледниковую эпоху. Там ему снова пришлось ждать, топая ногами, дыша на пальцы рук и понимая только каждое пятое слово носильщика. Ему, как всегда, «повезло» — должно быть, это самая холодная зима в Австрии за последние семьдесят пять лет. Где же Fohn — теплый ветерок с Австрийских Альп, ласкающий волосы королевы Дуная? Все унесено ветрами мифа и фантазии.
Вместе с «Венской кровью», превратившейся в застывшие алые сосульки, с «Весенними голосами», заглушёнными зимой и криками мальчишек, продающих послевоенную «Моргенблеттер», со «Сказками Венского леса»[137], заключенными в старинную музыкальную шкатулку, которая сломалась навсегда… Эллери дрожал и подпрыгивал от холода, покуда переодетый Гиммлер что-то ныл о die guten alten Zeiten[138].
«Они сгорели в газовых камерах, — с беспричинной злостью подумал Эллери. — Расскажи об этом Гитлеру!»
«На прекрасном голубом Дунае…»
Стуча замерзшими ногами, Эллери негодующе взирал на послевоенную Европу.
* * *Профессор Зелигман прибыл в начале одиннадцатого. Вид его массивной фигуры в черном пальто с воротником из персидского каракуля и башлыком в русском стиле действовал согревающе, а когда он взял одну из онемевших верхних конечностей Эллери в свои большие, сухие и теплые руки, Эллери почувствовал, как оттаивают его тело и душа. Это напоминало встречу после долгих скитаний с патриархом родного племени. Место не имело значения — где патриарх, там и дом. Особенно поразили Эллери глаза Зелигмана. На фоне лица, словно состоящего из застывшей лавы, они казались двумя кратерами.
Эллери едва обратил внимание на изменения, происшедшие на Карлс-плац и Мариахильфе-штрассе, когда они ехали в древнем «фиате» психоаналитика, ведомом походившим на ученого шофером, в университетский район, где проживал старик. Он был слишком поглощен процессом согревания.
— Вы находите Вену не такой, как ожидали? — внезапно спросил Зелигман.
Эллери вздрогнул — он пытался игнорировать разрушенный город.
— В последний раз я приезжал сюда много лет назад, герр профессор. Это было задолго до войны…
— И мира, — с улыбкой закончил старик. — Мы не должны упускать из виду мир, мистер Квин. Эти трудные русские… Не говоря уже о трудных англичанах, трудных французах и — bitte schon — трудных американцах. Однако благодаря нашей традиционной Schlamperei[139] мы все еще живы. После войны в Вене была популярна песня «Es war einmal ein Walzer; es war einmal ein Wien»[140]. Теперь мы поем снова, когда не поем «Stille Nacht, heilige Nacht»[141]. Повсюду люди говорят о die guten, alten Zeiten. Как это будет по-английски? О добрых старых днях. Мы, венцы, плаваем в ностальгии, где очень высокое содержание соли, поэтому удерживаемся на поверхности. Расскажите мне о Нью-Йорке, герр Квин. Я не посещал ваш великий город с 1927 года.
Эллери, пересекший океан и половину Европы, чтобы поговорить совсем о другом, был вынужден описывать послевоенный Манхэттен. Пока он рассказывал, его ощущение времени, замороженное гиперборейским[142] полетом, начало оттаивать, и он ощутил внезапный шок, как будто нечто забытое стало требовать к себе внимания. Завтра начинается суд над Казалисом, а он на другом континенте сплетничает со стариком о посторонних вещах! Пульс протестующе заколотился, и Эллери замолчал до тех пор, покуда автомобиль не остановился на какой-то широкой улице, название которой он не удосужился прочесть.
Фрау Бауэр, экономка профессора Зелигмана, встретила своего престарелого хозяина аспирином, грелкой и упреками, а Эллери — холодным безразличием, но профессор отодвинул ее в сторону с добродушным «Ruhe!»[143] и повел Эллери за руку, словно ребенка, в страну уюта и тепла.
Здесь, в кабинете Зелигмана, было сосредоточено все очарование старой Вены. Обстановка поражала своим изяществом. В комнате не было места ни прусской аккуратности, ни агрессивному модернизму — все отличалось безупречным вкусом, и сверкало радостным блеском, и сияло как огонь, который также присутствовал. Сидя в кресле у камина, Эллери чувствовал, как к нему возвращается жизнь. Когда фрау Бауэр подала голодающему завтрак — чудесный Kaffee-kuchen[144] и кофейник с ароматным кофе, он решил, что это ему снится.
— Лучший кофе в мире, — заявил Эллери хозяину дома, принимаясь за вторую чашку. — Один из немногих случаев, когда качество местного продукта соответствует его рекламе.
— Кофе, как и все остальное, что подала вам Эльза, прислан мне друзьями из Соединенных Штатов. — Эллери покраснел, а Зелигман усмехнулся. — Извините, герр Квин. Я старый Schuft — по-вашему негодяй. Вы пересекли океан не ради снисхождения к моим дурным манерам. — И он спокойно добавил: — Так что же случилось с Эдуардом Казалисом?
Итак, время пришло.
Эллери поднялся с удобного кресла и встал у камина, готовый к бою.
* * *— Вы видели Казалиса в Цюрихе в июне, профессор Зелигман, — начал он. — С тех пор вы слышали о нем?
— Нет.
— Значит, вы не знаете, что происходило в Нью-Йорке этим летом и осенью?
— Жизнь. И смерть.
— Прошу прощения?
Старик улыбнулся:
— Разве не это происходит постоянно, мистер Квин? Я не читал газет с начала войны. Это занятие людей, которым нравится страдать, а я подчинился неизбежному. Сегодня я в этой комнате, а завтра в крематории, если только власти не захотят сделать из меня чучело и поместить на башне ратуши под часами, чтобы я напоминал им о времени. Так почему вы меня об этом спросили?