Эссеистика - Жан Кокто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После такой неудачи я придумал пробежать по этой улице от пересечения с улицей Бланш до дома 45 с закрытыми глазами, касаясь правой рукой стен и фонарей, как я проделывал всегда по пути из школы. Проделанный опыт не дал ощутимых результатов: я понял, что в ту пору я был маленьким, и что сейчас моя рука была выше и дотрагивалась до другого рельефа. Я решил повторить все сначала.
Из-за простой разницы уровней и за счет того же явления, что и царапанье иголки по неровностям граммофонной пластинки, я извлек музыку воспоминаний и обрел все: накидку, кожу портфеля, фамилию товарища, провожавшего меня до дома, фамилии учителей, некоторые точно сказанные мной фразы, обложку с разводами моего дневника, тембр голоса дедушки, запах его бороды, ткань на платьях сестры и матери во время приемов, которые они устраивали по вторникам.
* * *Интересно, как можно описать жизнь поэта, если поэтам самим не удается описать собственную жизнь. Слишком много тайн, слишком много настоящей лжи, слишком много нагромождений.
И как поведать о чувственной дружбе, которую не отличить от любви, но все же отличить можно, о границах любви и дружбы, о той области сердца, где действуют неведомые органы чувств и которую не дано понять тем, кто живет как все?
* * *Даты наползают одна на другую, годы путаются. Снег тает, ноги не касаются земли, следов не остается.
Пространство иногда играет роль времени, что уже есть отступление. Иностранец, оценивающий наш характер по нашему творчеству, оценит нас лучше, чем те, кто нас окружает и сулит о нашем творчестве по нам самим.
* * *Мечтаю, чтобы мне дали написать «Эдип и Сфинкс» — нечто вроде трагикомического пролога к «Эдипу-царю», непосредственно перед которым разыгрывается грубый фарс с солдатами, призраком, режиссером и зрительницей.
Представление разворачивается от фарса к кульминации трагедии и прерывается моими пластинками и живой картиной «Бракосочетание Эдипа и Иокасты, или Чума в Фивах».
Шесть недель после блокады
Уже неделю я хорошо выгляжу, и мои ноги окрепли. (Жуандо верно сказал, что мои руки еще плохо выглядят.) Впрочем, я отметил, что уже неделю не могу больше писать об опиуме. Не испытываю потребности. Проблема опиума снимается. Нужно ее выдумывать.
Значит, я выводил его чернилами, и даже после официального выведения происходило выведение побочное, и благодаря моему желанию писать и рисовать эта утечка обретала форму. Рисунки и записи, которые я считал лишь способом освобождения, которые казались мне отвлекающим средством, укрепляющим нервную систему стали достоверным графическим отражением последнего этапа. За потом и желчью следует некая призрачная субстанция, так и растворившаяся, не оставив ничего, кроме мошной депрессии, если бы перьевая ручка не направила ее в нужное русло и не придала ей объем и контуры.
Ждать передышки, чтобы сделать записи, все равно что пытаться снова прожить некое непостижимое состояние, когда ваш организм уже в нем не находится. Поскольку я никогда не придавал значения окружающей обстановке и употреблял опиум в качестве лекарства, я никогда не переживал, что мои декорации исчезают. То, от чего вы отказываетесь — пустой звук для тех, кто воображает, будто окружение чрезвычайно важно. Мне хотелось бы, чтобы мой отчет оказался среди пособий для врачей и произведений об опиуме. Чтобы он стал путеводителем для новообращенных, не распознавших в замедленности опиума одно из самых опасных обличий быстроты
* * *Впервые выезжаю на машине, чтобы прочесть «Человеческий голос» перед литературной комиссией «Комеди Франсез». Небольшая полутемная комната увешанная портретами Расина, Мольера, Рашель. Зеленый ковер. Лампа, как на столе у следователя. Социетарии-пайщики слушают, застыв в позах, достойных знаменитой картины, вроде: «Н., читающий Х…» Напротив меня — администратор. За ним какой-то бургграф.
«Почему вы принесли пьесу именно в „Комеди Франсез“?» Постоянно задают этот бессмысленный вопрос. «Комеди Франсез» не просто обычный театр, он в лучшем состоянии, чем остальные, его выгодно отличают золотой орнамент и публика, более охочая до чувств, нежели ощущений. Только на его сцене можно поставить одноактную пьесу.
Бульварный театр сменил место жительства. Теперь он прописался на так называемых авангардных подмостках. Зрители ищут в нем возбуждающие новшества, но постоянный успех мешает директорам разнообразить репертуар и пробовать новое.
Старый авангардный театр вытеснили киностудии. Кинематограф сверг бульвар. Драматурги бывшего бульварного театра пытаются обновить приемы.
Короче говоря, поскольку новые театры переполнены, их публика готова ко всему, кроме новшеств, которые, обвиняя моду в том, что она устарела сами не идут с ней в ногу. Париж отвергает распространенную в Германии систему, когда после спектакля дают еще одночасовое представление, и лишь «Комеди Франсез» способна посреди пьесы разыграть короткую драму, тогда как остальные театры по привычке дают одноактные пьесы перед началом спектакля.
* * *Звуковое кино убило обычный театр, но возродило истинный.
Выживет лишь тот театр, что казался слишком необычным и исключительным, потому что ничто его не заменит. Никакую чистую форму нельзя заменить. Так же, как нельзя найти замену очертаниям, цветам и очарованию человеческой плоти, смеси правды и лжи.
Бульварный театр станет улучшенным звуковым кинематографом. Куда же деть одноактную пьесу, быструю, живую, плотную, как не в «Комеди Франсез», сохранившую признаки эпохи, когда короткие спектакли дозволялись посреди празднеств и королевских балетов?
Одноактная пьеса займет свое место между классическим чаплинским фильмом и звуковым кино. Подобная программа, куда будут включены, помимо прочего, лучшие номера мюзик-холла ляжет в основу будущей «Комеди Франсез». Такой театр я посоветовал бы разместить в квартале, где живет та обычная «местная» публика, к которой присоединятся зрители-снобы и любители (как на Монпарнассе). Добавлю что надо бы его оформить просто в красном и в золоте, с идеальным освещением и молодыми рабочими сцены, которые лучше любых подъемных устройств поворотных кругов.
* * *Мое детство: красные томики Жюля Верна с золотым обрезом, Робер Уден{221}, бюсты, сургуч, ярмарочные карусели.
«Комеди Франсез». Бюсты, балюстрады, жирандоли, бархат, драпировки, чудесная рампа — огненный меч, отделяющий вымышленный мир от нашего, торжественный занавес, которому надлежит подниматься лишь над комнатами, где свершилось убийство, или над группой исторических персонажей из музея Гревен, или над жестокими фарсами Мольера, или над неотвратимой судьбой Атридов.
«Человеческий голос» — неэстетичная пьеса, направленная против эстетов, снобов, юнцов (худших снобов). Она способна взволновать только тех кто не пристрастен и не предвзят.
Сделать так, чтобы все остальные говорили: «Это не похоже на Кокто. Зачем он это написал? Любой другой написал так же или даже лучше, Кокто просто уже набил руку».
Обратиться к настоящей публике, оставшейся только в «Комеди Франсез» и в «Бобино». Большие сборы. Полный зал. Вызовы на публику. Этих зрителей не надо шокировать. Они — элита. Добиться того, чтобы спектакль стал расхожим, вошел в репертуар, не сходил с афиш. В 1930 году было бы ошибкой желать скандала, как с «Зазывалами» в 1917 году, спектаклем который сразу сняли.
* * *Людям, принимающим пейзаж Коро за пейзаж Арпиньи{222}, надо говорить, это Батай!
* * *Возможно, идея одного персонажа на сцене пришла из моего детства. Я видел, как мама в декольтированном платье отправлялась в «Комеди Франсез». Муне-Сюлли{223} играл в «Забастовке кузнецов» после «Загадки» Эрвье{224}. Он произносил монолог в окружении социетариев, изображавших судей, присяжных и жандармов. Я мечтал об этом театре, не подозревая, что он настолько похож на гиньоль позолотой и зрелищностью. Мне было интересно, как один актер может играть целую пьесу.
* * *Новизну стало сложно распознать в эпоху, принуждающую нас лишать новизну ее обычных атрибутов странности.
* * *Насколько просто расшевелить публику безобразным неожиданным поворотом, настолько сложно добиться того, чтобы кривая нашего произведения достигла той идеальной точки, где всегда работают творцы уровня Шекспира и Чарли Чаплина.
Начинаешь понимать, что станет смешным в 1930 году. Девятисотые годы остались эпохой пирогравюры, стиля модерн, Ледового дворца, медленного вальса, кекуока. Тридцатые годы — эпоха контрастов, как у Гюго или Бальзака, и в частности, фильмы-коллажи, например, такой шедевр, как «Мелодия мира»{225}, останутся непревзойденными. Контрасты идей происходят от контраста форм: куб и шар.