Земля воды - Грэм Свифт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Считая с апреля пятнадцатого года дед вообще ни разу в Гилдси даже и носа не показал. После злосчастного парада он стал не только убежденным отшельником, но и восторженным поклонником Красоты.
(И это не предположение. Не какие-то там дикие догадки. Я располагаю собственноручными показаниями деда: дневником, который он уже совсем было собрался уничтожить, но в конце концов передумал…)
Ибо, сделавши в своем собственном крошечном уголке мироздания все, что было в его силах, дабы предупредить человечество о грозящей ему катастрофе, что еще он мог сделать теперь, когда катастрофа стала свершившимся фактом, когда напротив, через море, во Франции, человечество своими руками систематически созидало ад земной, как не приникнуть (я всего лишь передаю, слегка отредактировав, его собственные слова) к случайно уцелевшему осколку рая?
Что же с дедом происходит? Следует ли понимать это так, что и он не устоял перед врожденным заболеванием всех Аткинсонов и у него завелись Идеи? И не просто какая-нибудь там, из привычного набора идей, но идея Красоты – самая платоническая из всех. Идея Идей. Значит ли это, что дед впадает – бог знает во что – в напыщенность и велеречивость?
Но это никакая не идея. Живое существо. Его же собственная дочь, плоть от плоти и кровь от крови.
И никаким платонизмом здесь тоже не пахнет.
Странное дело, но чем дальше развивается война (если войны вообще обладают способностью к развитию), чем больше она утрачивает аромат волшебной сказки, аромат ура-и-да-здравствует, аромат к-Рождеству-мы-будем-дома и становится чем-то ужасным, чем-то совсем не похожим на волшебную сказку, тем красивее становится его дочь. И тем более разочарованным (в человечестве) и безоглядно влюбленным (в собственную дочь) становится Эрнест. Пока – Джордж и Хенри Крики как раз успели присоединиться к великому марш-броску истории и вляпаться в богатую бациллами безумия фландрскую грязь – Эрнест Аткинсон не ударяется в паническое бегство, назад, обратно, в Рай, и утверждается в вере, что только от этой красавицы и может родиться будущий Спаситель Мира.
Говорят, что после того, как в 1915 году Эрнест Аткинсон окончательно отошел от дел, его былая страсть раскрыть согражданам глаза на будущее переросла в мизантропию (хотя не так-то просто провести по ведомству мизантропии основание госпиталя). Страшная правда о войне, которая к 1917 году начала доходить до оставшихся дома (вместе, скажем, с личными вещами Джорджа Крика и с письмом от его командира), не пробудила в нем самодовольства или желания свести счеты с былыми обидчиками – она всего лишь усугубила питаемое им чувство отвращения к человечеству. Слухи о нем ходили самые разнообразные: что будто бы он уничтожил все оставшиеся у него запасы этого жуткого эля, а вместе с ним и записи о рецептуре и технологии приготовления; что он стал трезвенником; что один-то ящик он у себя припрятал, но пить не пил; что пил, и еще как, и не только от прежних запасов, а варил вместе с дочкой на домашнем экспериментальном оборудовании, установленном в Кесслинг-холле, еще и еще, для внутреннего, так сказать, употребления, и что именно от непрерывного пьянства, смягчало оно его страсть всех и вся обличать или, напротив, питало ее, и пробудились в нем некие странные позывы, которые и свели его в конечном счете с ума.
В ноябре 1918 года – когда Кесслинг-холл готовился принять первую партию пациентов, а Хелен с отцом обустраивались, ни дать ни взять муж и жена, в сторожке – граждане города Гилдси и жители окрестных лимских деревень могли бы даже и простить Эрнеста Аткинсона. Потому что в учреждении госпиталя, если честно, трудно углядеть дело рук сумасшедшего – или дегенерата. Да и все эти слухи, может, и они тоже…
Но было нечто такое, чего граждане города Гилдси и жители из лимских деревень (и не только они, а вообще всякий нормальный человек) хотели гораздо больше, нежели прощать былые грехи; им хотелось все это забыть. Однако Приют для инвалидов войны (пусть даже и упрятанный в густом лесу) слишком уж явно бросается в глаза и провоцирует ненужные воспоминания (а может быть, это она и была, месть Эрнеста Аткинсона?). А посему наипростейшим образом избавиться от воспоминаний и от чувства вины и не спускать при этом Эрнеста Аткинсона с короткого поводка можно было, сказав: ну да, конечно, он, может, и учредил этот свой госпиталь, дело хорошее, но вы полюбопытствуйте, что там творится у него в сторожке, а? Гляньте хоть одним глазком, посмотрим, что вы тогда запоете. Конечно, мы же все прекрасно знаем, что самый лучший способ прятать свои гнусные делишки – это делать напоказ разные там добрые дела. И мы – мы и слышать ничего не хотим, премного благодарны, о госпитале, который на позоре выстроен и позором крыт…
(И конечно же, история тому свидетель: Аткинсонам не впервой, в силу причин подлежащих или не подлежащих публичной огласке, учреждать психушку…)
Таким образом, добрые люди, утвердившись в правоте своей и удовлетворенные по всем статьям, потирали руки и возвращались к своим разумным и полезным делам вроде оптимизации процесса дренажа. Местная дренажная система находилась в самом плачевном состоянии, и не только из-за превратностей военного времени, но и в результате явного небрежения служебными обязанностями со стороны (мы вынуждены еще раз упомянуть это имя) Эрнеста Аткинсона, который, несмотря на то что пивоваренного больше не было, а водно-транспортную он продал, а сельским хозяйством и не думал интересоваться, все еще занимал номинальный руководящий пост в Лимском товариществе по дренажу и судоходству.
И через некоторое, весьма недолгое, время они и впрямь забыли. Они забыли об Эрнесте и Хелен. Забыли об Аткинсонах, которые на протяжении ста с лишним лет были властителями их доходов – и судеб. Они забыли об эле «Коронация» (как же легко забыть подобную нелепость). Они забыли былой мир пивоварен и солодовых барж и публичных приемов – сколько всего ушло, и как быстро, за эти черные четыре года. А потом они забыли и о войне, потому, что о ней-то в первую очередь и хотели забыть, а еще потому, что она как раз и была – самая большая нелепость.
Но Эрнест и Хелен никак не могли забыть – мешал Приют для контуженых, который начинался прямо у них за изгородью. И приютские постояльцы тоже никак не могли забыть – поскольку, собственно, по сей причине они сюда и попали. Через пять, через десять лет – десять лет со дня окончания войны, которая, конечно же, была последней войной в истории человечества, и сколько было разговоров о том, что прошлое должно остаться в прошлом, – кое-кто из них так и живет в приюте. И даже двадцать пять лет спустя, когда Хенри Крик, как мусульманин на молитву, настраивается на вечернюю радиосводку, а бомбардировщики ревут, уходя в ночное небо, а юный Том Крик проявляет нездоровый интерес к одной бутылке из-под пива, малая часть старожилов все еще теплится – но кто о них помнит? – в судорогах той войны, все еще пытается забыть…
Но – не будем забегать вперед. Что бы там ни было в Кесслинге, людей, которым в пришедшую на смену Великой войне эпоху так и не удалось забыть, в каком безумном мире они живут, можно было пересчитать по пальцам.
Хенри Крик забывает. Он говорит: я ничего не помню. Но это просто мозг выкидывает фокусы. Вроде как сказать: а на фига мне помнить, я не хочу об этом говорить, и точка. И притом, это же вполне естественно, что Хенри Крик хочет забыть, это очень, очень добрый знак, что ему кажется, что он забыл, потому что именно так мы и справляемся с нашими проблемами, забывая о них. Итак, в июне 1921 года (дело-то нескорое), когда Хенри Крик принимается совершенно спокойным и собранным голосом говорить: «Я ничего не помню», лондонские и всякие разные другие врачи, которые три с лишним года бились, пытаясь понять, что же им делать с Хенри Криком, принимают решение отправить его домой. Да-да, прогресс налицо, да и время вышло, и теперь, когда он отделался ото всех неприятных воспоминаний, самое время восстановить воспоминания приятные. И они отправляют его обратно в Хоквелл. Вот деревня-старушка, помнишь? Вот и речка, и мост, и железнодорожная станция. А вот наш старый дом и наши старые добрые маменька с папенькой – они чуток состарились, но ведь ты же их помнишь? (А где брат, Джордж?) Да, нам и вправду кажется, что тебе здесь будет лучше. Путь, конечно, был неблизкий, но зато теперь ты снова там, откуда вышел.
Но вот здесь-то как раз они и ошиблись. Потому что Хенри Крику немного надо, и времени тоже потребовалось чуть – всего две-три одинокие прогулки вдоль по берегу реки, всего-то несколько недель осенней распутицы, когда бесконечный дождь переполнил канавы и земля под ногами раскисла – и Хенри Крика приходится срочно госпитализировать. Потому что плоский, голый, блеклый Фенленд, который, казалось бы, дом родной для всяческого забвения и нарочно придуман, чтобы привыкать к беспамятству, оказывает на хромого ветерана совершенно противоположное воздействие. А может быть, в этом все и дело: он пытается забыть само забвение, он никак не может отделаться от головокружительного чувства пустоты. Без этого ощущения Ничто снаружи и внутри ему было бы проще.