Отдаляющийся берег. Роман-реквием - Адян Левон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но ведь мы же родственники, Арина?
— Потому я тебе и признательна, потому моё чувство ещё глубже. Знаешь, что я однажды подумала. — Плавным движением руки, вновь убрав со лба непослушную прядь, она сказала: — Я подумала, что душа прекрасна своей чистотой, и когда ты любишь, но твоя любовь безответна, грустить незачем, победа всё равно за тобой, ибо твоя любовь столь велика, что не умещается в его сердце. И не стоит унижаться и бегать за тем, кто счастлив и без тебя. Честное слово, на минутку мне захотелось, чтобы ты полюбил меня, только затем, чтоб я тебе отказала, и ты бы помучился. — Арина повернулась, пристально на меня посмотрела и добавила: — Но… когда ты любишь безумно, бескорыстно и безраздельно, то хочется лишь одного — чтоб он был счастлив. И хочется сделать всё ради этого, неважно, твой он или не твой… Да, ты хочешь ему только хорошего, чтоб он был счастлив. Однако сердце сжимается от боли, когда ты видишь, как он счастлив с другой. — Она слегка помедлила. — На свете, должно быть, у всего есть конец — у любви, слёз и муки, бесконечна только память, у неё нет ни конца, ни края. Я буду помнить тебя, Лео, как брата, как родного человека до самого конца, до последнего дыхания… Поверь, эта память останется со мной навсегда, это моя Жар-птица, и никому не под силу отнять её у меня…
Я не знал, чем ответить Арине, не мог подыскать слов, и мысль, что мы впрямь уже не увидимся, вызывала в душе боль и отчаяние. Но что-то нужно было сказать. И, положив руку на её смуглую с тонкими пальцами ладонь и нимало не веря своим словам, я произнёс:
— Мы ещё встретимся… Встретимся через много лет и поглядим друг на друга туманными нежными глазами.
Она беззвучно улыбнулась. Улыбнулась устало. Встряхнула головой.
— Нет, — грустно возразила она, — это не повторится, не повторится… Я знаю, чувствую, что вижу тебя в последний раз, в последний раз смотрю в дорогие мне глаза, а ещё знаю, что тысячекратно увижу во сне эту сценку — последнюю нашу встречу в залитой солнцем комнате…
Аринины глаза увлажнились, она вновь улыбнулась блестящими от слёз глазами и сказала:
— Но я счастлива хотя бы тем, что говорю тебе всё это и, что ты это слышишь. Потому что тяжело носить в себе боль невысказанных слов. Я не плачу и, погляди, не лью слёз из-за того, что всё уже позади. Нет, я улыбаюсь, поскольку всё это действительно было. — Она немного помолчала. — В прошлом году ты подарил мне на восьмое марта пластинку. Я часто её слушаю. Патрисия Каас поёт грустную песню, я ставлю пластинку и вспоминаю, вспоминаю тебя. Поёт она приблизительно вот что: когда вижу на улице стариков, меня на миг охватывает ужас, ведь настанет и наша последняя весна, и там, где горел огонь нашей молодости, мы найдём только пепел, ибо жизнь подобна розе, её лепестки — видимость, а шипы — реальность… А ты говоришь: мы встретимся и нежно посмотрим друг на друга…
Она быстро повернулась, снова выглянула из окна наружу, где догорал солнечный день и на стенах зыбким веером мерцали золотые и оранжевые блики закатного солнца.
— Почему. Лео, почему так быстро заканчивается счастье? — сказала Арина. — И вообще, что это такое, счастье? Поражающая красотой радуга, преломлённый в слезе, мгновенно гаснущий луч солнца…
Вот так мы с Ариной и расстались, она такой и осталась у меня в памяти — сидит за сияющим полированным столом в залитой золотым закатным солнцем комнатке, печально улыбается мне и смотрит близким и родным взглядом, а в красивых чёрных её глазах застыли слёзы.
Наутро Арина не пришла на работу, и больше я её не видел.
Два дня спустя ближе к вечеру я вылетел в Москву, к Роберту.
— Не очень задерживайся, — со свойской улыбкой напутствовал меня главный. — Не бросай меня одного.
Рена пришла меня проводить. Это было неожиданно, в редакции мы договорились, что провожать она не придёт, я сказал, что улетаю ненадолго и провожать меня не стоит. Однако, завидев её в аэропорту, буквально остолбенел. Я был уже на лётном поле, у самолётного трапа, когда вдруг увидел её за толстыми стёклами залитого поздним осенним солнцем зала ожидания. Мне показалось, она была в том же белом платье, в котором я увидел её впервые. С развевающимися по сторонам волосами, она без устали махала рукой, прощаясь. Издалека не было видно, но мне чудилось, что она беспрестанно улыбается мне неотразимой зовущей улыбкой своих прозрачных голубых глаз.
* * *Я и в самом деле полагал, что не задержусь в Москве. Чтобы заполнить анкеты, понадобилось вызвать маму из Ставрополя. При содействии Роберта мы сняли комнату в коммунальной квартире и чуть ли не каждодневно ходили в посольство сдавать бумаги. Там были громадные очереди, кое-кто приходил занять очередь в полночь. Желающие уехать в Америку были по преимуществу сумгаитцы, но день ото дня росло число беженцев-армян из Баку и разных районов Азербайджана. Покинувшие родные очаги, беззащитные и беспомощные, они рассказывали друг другу о свалившихся им на голову бедствиях, одно другого чудовищнее, и, должно быть, эти рассказы приносили им какое-то облегчение.
— Всю жизнь мучайся, страдай, испытывай бесконечные притеснения, даром, почти что даром надрывайся на эту страну, строй для неё, чтобы в конце концов остаться без крыши над головой, голым и беззащитным, — роптала очередь. — Посмотрите-ка, что пишут уехавшие. Разом обеспечивают жильём и всем необходимым, каждому назначают пособие — шестьсот тридцать долларов и ежемесячно ещё откуда-то сто тридцать долларов, больница, лекарства — бесплатно, высшее образование детям — бесплатно, люди плачут, если, говорят, были где-то такое отношение, такая забота и такой рай, чего же ради загубили мы свою жизнь в том аду. Люди, говорят, неловко себя чувствуют, они же ничего для этой страны не сделали и получили столько благ и льгот. Не то что здесь… Страна без конца и краю, тысячи обезлюдевших деревень, а для нас ни места нет, ни прописки, ни работы, на каждом шагу запреты, куда ни сунься — взятки, побои, унижения, простого сочувствия и того нету. За что же наши отцы и братья кровь проливали, гибли в Великую Отечественную, коли нынче нам Америка протягивает руку помощи? Позор этакому государству!
Я сокрушался, что не могу позвонить Рене, сердце изнывало от тоски, но нарушить данное Эсмире слово и, главное, подставить Рену под удар я тоже не мог.
Позвонил главному, он страшно обрадовался, но сильно меня огорчил — ситуация в городе, сказал он, неважная. «Радио, телевидение и газеты наводнены армянофобскими выдумками, — тихо сказал он. — Но мы не вмешиваемся и выпускаем только официальные материалы. Зато подонок Геворг Атаджанян, — главный перешёл на шёпот, — за компанию с негодяем Робертом Аракеловым, сынком Каро Аракелова, со списком в руках собирали деньги у сотрудников газеты „Коммунист“ — будто бы для того, чтобы послать в Москву телеграмму. Ты представляешь, что это значит — в многоэтажном издательском здании, где, кроме армяноязычной газеты „Коммунист“, десятки других редакций, демонстративно собирать деньги? Никакого сомнения, вся эта затея со сбором денег подробнейшим образом подстроена, чтобы завтра же на митинге у дома правительства начались толки, мол, бакинские армяне собирают средства для Карабаха. Ничего такого не было, это наглое враньё, но в городе резко поменялось отношение к армянам… Я тоже, Лео, я тоже виноват. Я говорил тебе, что дал Геворгу рекомендацию в Союз писателей. Словом, Лео-джан, — добавил он в конце, — пока что приезжать не стоит, не советую тебе. Подожди, а там видно будет, чем закончится эта заваруха, я здесь кое-как перебьюсь».
На исходе второго месяца я снова позвонил главному, но его телефоны — ни рабочий, ни домашний — не отвечали. Другие редакционные телефоны тоже были отключены. Я позвонил Сиявушу, мне показалось, настроение у него неплохое. Спросил: «Как в Баку жизнь?» «Ничего, — сказал Сиявуш и пошутил: — Если выпивку нашёл, всё на свете хорошо».
В конце недели по центральному телевидению прошла передача о том, что жизнь в Баку входит в нормальное русло, работают все заводы, предприятия и учреждения, возобновились занятия в учебных заведениях.