Мария Антуанетта - Стефан Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый день, каждый час уносит какую–то долю королевского авторитета, слова "народ" и "нация" за две–три недели из холодных сочетаний букв стали для сотен тысяч религиозными понятиями беспредельной силы и высшей справедливости. Уже офицеры, солдаты втягиваются в непреоборимое движение, уже служащие городского самоуправления и государственные чиновники в смущении замечают, что с пробуждением народа бразды правления ускользают из их рук, даже само Национальное собрание попадает в это течение, теряет продинастический курс и начинает колебаться. Всё трусливее становятся советчики в королевском дворце, и, как обычно, духовная неуверенность пытается спастись, утвердиться, используя силовой приём: король стягивает последние надёжные, оставшиеся верными ему полки, даёт приказ держать Бастилию в готовности, и, наконец, для того чтобы уверить себя, бессильного, в своей силе, бросает нации вызов – освобождает 11 июля от занимаемой должности единственного популярного министра – Неккера и, как преступника, высылает его.
***
События последующих дней навечно высекаются на страницах всемирной истории; правда, в одной книге того времени, в рукописном дневнике роковым образом ничего не подозревающего короля, никакого отражения этим событиям не найти. Там под датой 11 июля записано лишь: "Ничего нового. Отъезд господина Неккера", а под датой 14 июля – дня взятия Бастилии, когда власть короля окончательно пала, – опять то же трагическое слово: "Rien", что означает: никакой охоты в этот день, ни одного загнанного оленя, следовательно, никаких сколько–нибудь значительных событий. В Париже об этом дне думают иначе, ибо и поныне вся нация празднует его как день рождения своей свободы. 12 июля в первой половине дня по Парижу разносится весть об отставке Неккера – искра падает в бочку с порохом. В Пале–Рояле Камилл Демулен, один из клубных друзей герцога Орлеанского, призывает всех к оружию, он вскакивает на кресло, размахивает пистолетом и кричит, что король готовит варфоломеевскую ночь. Немедленно появляется символ восстания – кокарда, принимается трёхцветное знамя республики; несколькими часами позже к восставшим присоединяются военные, взяты штурмом арсеналы, забаррикадированы улицы. 14 июля двадцать тысяч человек направляются от Пале–Рояля к ненавистному оплоту старого режима – Бастилии. Её берут штурмом после нескольких часов осады, и голова коменданта, пытавшегося её защищать, пляшет на острие пики – впервые этот кровавый светильник освещает путь Революции. Никто теперь не отваживается оказать сопротивление стихийному взрыву народного гнева; войска, не получившие из Версаля никакого ясного приказа, отходят назад; вечером празднично освещённый Париж ликует.
В Версале, в десятке миль от места, где разыгрываются события мирового значения, никто ни о чём не подозревает. Неудобного министра убрали, теперь наступит мир, скоро можно будет опять отправиться на охоту, надо надеяться уже завтра. Но вот от Национального собрания являются гонец за гонцом: в Париже беспорядки, громят арсеналы, толпы идут к Бастилии. Король выслушивает эти сообщения, но правильного решения не принимает; для чего же, собственно, существует это несносное Национальное собрание? Именно оно должно дать совет. Как всегда, так и сейчас, в эти дни, распорядок, освящённый столетиями, расписанный по часам, не меняется; как всегда, этот ленивый, флегматичный и абсолютно ничем не интересующийся человек – завтра всё встанет на своё место – в десять вечера ложится спасть и спит крепко. Никакие события мировой важности не в состоянии нарушить этот сон, сделать его беспокойным. Но что за времена, сколько дерзости, бесцеремонности, анархии! Подумать только, люди стали настолько непочтительны, что отваживаются даже помешать сну монарха. Герцог Лианкур мчится на взмыленной лошади к Версалю с донесением о парижских событиях. Ему объясняют – король уже спит. Он настаивает – короля необходимо немедленно разбудить; наконец его впускают в священные покои. Он докладывает: "Бастилия взята штурмом, комендант убит! Его голову носят на острие пики по городу!"
"Но ведь это мятеж!" – испуганно лепечет злополучный властелин.
Но вестник несчастья сурово и безжалостно поправляет: "Нет, Сир, это революция".
ДРУЗЬЯ БЕГУТ
Над Людовиком XVI много глумились: будто бы он 14 июля 1789 года, перепуганный известием о падении Бастилии, спросонья не сразу постиг смысл этого недавно появившегося слова – "революция". Но Морис Метерлинк в знаменитой книге "Мудрость и судьба" пишет, что иные умники, "располагая точными сведениями о последствиях, к которым привели такие–то обстоятельства, очень легко подскажут задним числом, как следовало бы себя вести".
Несомненно, что ни король, ни королева при первых толчках начинающегося землетрясения не могли представить себе, даже очень приблизительно, тез разрушений, которые оно повлечет за собой. Но возникает другой вопрос: чувствовал ли в этот первый час хоть кто–нибудь из современников огромную значимость событий, надвигающихся на мир, понимали ли это даже те, кто первый заронил искру, кто развязал революцию? Все вожди нового народного движения – Мирабо, Байи, Лафайет, – совершенно не подозревали, как далеко уведёт их раскованная ими сила, как далеко увлечёт она их за собой вопреки их воле, ведь даже Робеспьер, Марат, Дантон, впоследствии самые неистовые революционеры, в 1789 году были ещё совершенно убеждёнными роялистами. Лишь благодаря французской революции само понятие "революция" получило тот широкий, емкий всемирно–исторический смысл, в котором мы теперь это слово используем. Лишь время сделало это понятие полнокровным, одухотворило его. Но произошло это, конечно, не в первый час его рождения. Вот удивительный парадокс: роковым для Людовика XVI стало не то, что он не смог понять революцию, а как раз противоположное, что он, человек со средними способностями, самым честным образом пытался понять её.
Людовик XVI охотно читал книги по истории, и в детстве на застенчивого мальчика произвело глубокое впечатление то, что однажды ему был представлен знаменитый господин Давид Юм, автор "Истории Англии", автор любимой книги дофина. Ещё дофином Людовик с особым, напряжённым вниманием прочел в ней ту главу, в которой повествовалось о восстании против другого короля, Карла Английского, и о его казни: этот пример воспринимался нерешительным престолонаследником как очень серьёзное предостережение. И когда затем в его собственной стране начались волнения, Людовик XVI полагал, что наилучшим образом обезопасит себя, непрерывно перечитывая эту книгу, дабы на ошибках несчастного Карла понять, как не следует королю вести себя в условиях восстания: там, где тот проявлял вспыльчивость, он хотел быть мягким, надеясь таким образом избежать ужасного конца. Но именно это желание понять французскую революцию по другой, имевшей совершенно отличный от неё характер, оказалось для короля фатальным, ибо повелитель должен принимать решения в исторические секунды не по старым рецептам, не по образцам, которые никогда не имеют практической ценности. Лишь пророческий взгляд гения способен распознать в современности спасительное и правильное решение, лишь действие, героически преступающее существующие нормы, способно укротить дикие, хаотические силы стихии. Но никогда заклинаниями бури не прекратить, не укротить её, убрав паруса; она будет бушевать с неослабной силой, пока наконец сама не истощится и не успокоится.
***
Вот в чём трагедия Людовика XVI: он хотел понять непонятное ему, обращаясь для этого к истории как к учебнику, он хотел защититься от революции, боязливо отрекаясь от всего королевского в своём поведении. Трагедия же Марии Антуанетты в другом: она не искала советов ни у книг, ни у людей. Вспоминать и предугадывать даже в момент величайшей опасности – не в её характере, любые расчёты, любые комбинации чужды её стихийной натуре. Её сила – в одном инстинкте. И с первого же мгновения революции этот инстинкт говорит ей резкое, категоричное "нет". Рождённая в императорском дворце, воспитанная в Божьей благодати, в убеждении о своей богоизбранности, она, не раздумывая, любые притязания нации рассматривает как непристойное возмущение черни: тот, кто сам претендует на все свободы и права, не расположен признавать их для других ни внутренне, ни внешне. Мария Антуанетта не желает быть втянутой в дискуссию; подобно своему брату Иосифу, сказавшему: "Mon metier est d'etre royaliste"[134], она говорит: "Моя единственная задача держаться точки зрения государя". Её место – наверху, место народа – внизу; она не желает вниз, народ не смеет стремиться наверх. От взятия Бастилии до эшафота – всё это время, до последней секунды – она чувствует себя непоколебимо правой. Новое движение она не принимает и не понимает: революция и бунт для неё синонимы.