Орленев - Александр Мацкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
отдельным выпуском (автор взял псевдоним К. Дмитриев) 17. Ва¬
риант этот нельзя считать окончательным, впоследствии он много
раз переделывался, но именно по этому варианту Орлепев в «Ле¬
ваде» готовил роль Мити Карамазова. С самого начала роль по¬
шла легко, даже слишком легко, и у него возникло сомнение — не
дурной ли это признак, так ли надо играть Достоевского? Кто из
близких ему людей мог ответить на этот вопрос? Разве что Су¬
ворин, но он был в Петербурге, а может быть, в Биаррице или
Баден-Бадене. Что было делать и на что равняться?
Орленев знал, что Достоевский в последние годы жизни не
раз читал с эстрады отрывки из «Братьев Карамазовых» и успех
имел ошеломительный. Он па этих чтениях не бывал, в год
смерти писателя ему было двенадцать лет, но в окружении ак¬
тера оказались такие счастливцы. Он кинулся к ним с расспро¬
сами и мало что узнал, отзывы были восхищенные, но самые об¬
щие: проникновенный и страстный тон, искренность и необыкно¬
венное простодушие, вдохновенная строгость без ораторских при¬
емов и т. д. Из всех услышанных тогда характеристик-оценок ему
запомнилась одна — слабый задыхающийся голос и властная,
подчиняющая себе слушателя читка. В этой точке для Орленева
сошлись сила и бессилие Карамазова, его растерянность, упадок
воли, его милая детская (у Достоевского сказано «младенче¬
ская») беззащитность и его рождающаяся в один миг отчаянная
решимость, для которой не существует физических преград, его
дерзость, его рыцарство, его стихийная, живущая в «страстях ми¬
нуты» натура, идущая напролом к цели, плюс и минус, сомкнув¬
шиеся вплотную и не поглотившие друг друга...
Только через пятнадцать лет, в апреле 1915 года, известный
библиограф и историк литературы С. А. Венгеров напечатает
в петербургской газете «Речь» свои воспоминания о том, как
Достоевский на одном из вечеров, устроенных Литературным
фондом в 1879 году, читал «Исповедь горячего сердца», проник¬
нувшись чувством Мити Карамазова. «Когда читали другие,
слушатели не теряли своего «я» и так или иначе, но по-своему
относились к слышанному. Даже совместное с Савиной превос¬
ходное чтение Тургенева не заставляло забыться и нс уносило
ввысь. А когда читал Достоевский, слушатель, как и читатель
кошмарно-гениальных романов его, совершенно терял свое «я»
и весь был в гипнотизирующей власти этого изможденного, не¬
взрачного старичка с пронзительным взглядом беспредметно ухо¬
дивших куда-то вдаль глаз» 18. Венгеров называет читку Достоев¬
ского пророчеством. И эта угаданная Орленевым модель опреде¬
лила высоту его художественной задачи и то опьянение духа и со¬
стояние восторга, которое испытывал его Митя Карамазов с пер¬
вого до последнего появления на сцене.
Спор в «Карамазовых» но утихает на протяжении всего ро¬
мана (девятьсот двадцать страниц в петербургском издании
1895 года, которым пользовался Орленев), и его симфонизм об¬
разуется из непрерывного столкновения разных голосов. Но в этой
гармонии, рождающейся из противостояния, нельзя упускать и
мотив общности: карамазовщина — это ведь родовое понятие, и
непохожие братья, по убеждению Орленева, в чем-то самом су¬
щественном повторяют друг друга. Более того, в каждом из них
есть частица самого автора. Так, например, Дмитрию Карама¬
зову, как и Достоевскому, очень близок Шиллер и его герои.
В начале репетиций Орленев обратил внимание на слова Федора
Павловича, который, представляя старцу Зосиме своих старших
сыновей, говорит, что они оба из шиллеровских «Разбойников»,
почтительнейший Карл Моор — это Иван, непочтительнейший
Франц — это Дмитрий... Какой смысл в таком сравнении с ука¬
занием литературного источника? Что это, обычное кривлянье
Федора Павловича или авторское предуказание, с которым необ¬
ходимо считаться?
Если Федор Павлович прав, то он, Орленев, заблуждается,
потому что ничего францевского у чистого сердцем Мити не на¬
шел, хотя и пытался найти. Шиллеровские «Разбойники» были
у него на слуху еще со времен рижского сезона, когда Иванов-
Козельский играл Франца, а он Роллера, и знаменитый трагик
заметил его среди молодых актеров провинциальной труппы.
Роль Франца Иванов-Козельский вел на высоких тонах, в одном
почти не меняющемся напряженном ритме, что придавало некото¬
рую монотонность его открыто злодейским, «сатанинским» моно¬
логам. Но какой законченный характер вырастал из этой бедной
переходами и нюансировкой игры, из этого холодного ожесточе¬
ния рассуждающего честолюбца! Пожалуй, еще большее впечат¬
ление на Орленева произвел в роли Франца Любский — тот са¬
мый вольнолюбивый и презирающий житейскую сутолоку талант¬
ливый актер-забулдыга, которым Орленев не переставал восхи¬
щаться, хотя его свирепая необузданность порой казалась ему
все-таки чрезмерной. Франц у Любского был не только бунтарем
и философом зла, он был еще страдающим человеком. Тем не ме¬
нее никакого сходства с Митей Карамазовым у него тоже не было.
В самом деле, мог ли этот герой Достоевского даже в самые горь¬
кие минуты падения сказать, что совесть — это глупая выдумка,
пригодная только для того, чтобы обуздывать страсти черни и
дураков?
Нет, слова Федора Павловича такое же скверное комедиант¬
ство, как и все прочие его каверзы и скандальные выходки на
встрече у старца. Но мысль о Шиллере, возникшая по косвенному
поводу, не прошла для Орленева бесследно *. И не только из-за
внешних обстоятельств — в «Исповеди горячего сердца» есть
строчки из шиллеровских стихов, которые актер первоначально
сохранил в своем монологе и читал, не повышая голоса, чуть-чуть
замедленно, как бы извлекая из недр памяти. Это было воспоми¬
нание о чувствах, глубоко задевших Митеньку Карамазова. И это
была еще формула его жизненного итога. Стихи о Церере и чело¬
веке («И куда печальным оком там Церера ни глядит —в униже¬
нии глубоком человека всюду зрит!»), к которым он обращается
в состоянии предельной униженности, не приносят ему исцеления,
он все глубже и глубже погружается в «позор разврата». И где-то
на грани бездны и окончательной капитуляции он взывает к си¬
лам добра и человечности в благородной шиллеровской манере —
страстной, возвышенной и непридуманно-наивной, без всяких
скептических поправок и оговорок, подсказанных эстетикой но¬
вого, здравомыслящего века. На языке Достоевского этот неожи¬
данно судорожный взлет духа Митеньки запечатлен так: «И вот
в самом-то этом позоре я вдруг начинаю гимн». Эту фразу Орле-
нев считал едва ли не ключевой, основополагающей для своей
роли. Впоследствии монолог Мити, открывающий действие «Кара¬
мазовых», пришлось сильно урезать; пострадала и божественная
Церера с печальными глазами. Вперед выдвинулись события, дви¬
гающие сюжет, за счет философии и каламбура. Но и в этой со¬
кращенной «Исповеди» у Орленева ясно звучала тема позора и
гимна; запятнанный, затоптанный, погрязший в пороке человек
прославлял чистоту духа как высшую ценность жизни.
Постепенно контуры роли Карамазова прояснялись. Орленев
работал с азартом, но с перерывами: начал в Орле, сильно про¬
двинулся в Москве, гастроли у Корша прервали его занятия, по¬
том незаметно наступило лето, он выступал где-то в провинции,
отдыхал на юге, вместе с Набоковым в Ялте переделывал инсце¬
нировку «Карамазовых». Осенью 1900 года, отозвавшись на при¬
глашение антрепренера Бельского, знакомого ему еще по Ниж¬
нему Новгороду, он поехал в Кострому, чтобы сыграть Достоев¬
ского. Бельский был искушенный театрал и обещал Орленеву «до¬
тянуть до кондиции» роль Карамазова. Но едва они встретились,