О чудесном (сборник) - Юрий Мамлеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти странные «сведенья» о том, что он есть или будет на том свете Главный, если они даже и были верны, не встретили в нем, земном, понимания: уж слишком это было как белая стена и потусторонне. Но зато эти события вызвали в нем поток какой-то странной силы, которая хотя и не говорила, кто он — Главный или не-Главный, но которая ужасающе ясно показывала, что он только жалкая частичка того кем он мог бы быть…
Поэтому Василий Иванович загрустил. Он смутно видел те духовные бездны, которые открывались ему… но чувствовал, что ходит только по их краю и не может броситься в них. От этого он судорожно засеменил из стороны в сторону по своей заброшенной, с пустыми дырами вместо вещей, комнате.
Он не знал, как тут же, сию минуту, перейти грань. И хватался, хватался за все несусветное, попадающееся ему под руки. Приделал петлю перед зеркалом и, положив в нее голову, долго, как собака, прислушиваясь, смотрел на себя.
— Ну как, Главный, — подмигнул он сам себе в зеркало, — пора кончать?
Но из-за неуверенности, что это именно то, что нужно, чтобы перейти грань, он медлил и то вынимал голову из петли, то опять клал ее в петлю.
«Является ли повешенье мыслью или это будет факт новой власти?» — думал он, глядя на себя.
Наконец вдруг стал собирать свои пожитки. Свернул одеяло, простыни, матрас, но с собой ничего не взял.
И когда уже было раннее утро и свет залил пустынный не шелохнувшийся двор, где недавно происходила вывороченная наизнанку мистерия, Василий Иванович вышел на улицу.
И никуда далеко не пошел. Просто залез в подвернувшийся рядом огромный помойный бак. «Больше я отсюда никуда не уйду», — подумал Василий Иванович на дне. А вокруг бака, как голоса больного, звенели его юркие, оторвавшиеся от него мысли; они пели ему то: «Слава, слава!», то: «Куда ты; куда ты, куда ты!», то: «Прощай, прощай, прощай!»
Новые нравы
Однажды одна маленькая изощренная старушонка со спрятанными внутрь глазами нагадала мне по ладони, что у меня оторвется нога.
Уже через месяц я лежал в своей притемненной комнатушке на диване без одной ноги и бренчал на гитаре. Отрезало мне ногу пилой, сорвавшейся с цепи.
Наконец, отшвырнув гитару, я почувствовал, что меня во что-то погружают. Это «что-то» было поле измененного смысла. Сначала я просто думал, в чем же смысл того, что у меня отрезало ногу. Ведь раз это стало известно заранее, значит, это было кем-то задумано, да причем очень ловко. Но чем больше я думал о смысле, тем больше он уходил от меня, и всякие приходившие в голову объяснения казались наивными и человечными. И вместо смысла оказывалось просто непознаваемое поле, как будто смысл был навечно скрыт, но видна была его тень, которая погрузила меня в темноту.
И я жил теперь в этом измененном мире. Мне было очень страшно и тоскливо в нем. Поэтому я опять стал бренчать на гитаре, свесив одну ногу. Выпил чаю и с помощью костыля стал вертеться по комнате, развешивая по стенам картины. Холод глядел мне в окно.
Надо было куда-то идти, далеко-далеко. Выйдя в коридор, я удивился, что там все в порядке. И заковылял по улице к Иван Иванычу.
Иван Иваныч жил одиноко в небольшом, приютившемся на земле домике. Кусты отделяли его от улицы. Постучал. Мне долго не открывали. Наконец послышался шум, и из приоткрывшейся двери вылез сам Иван Иваныч — уже давно темный для меня мужик.
— У меня есть гость, — сказал он, словно бросив в меня свое обросшее, в волосах даже на глазах, лицо.
Прошли к нему. За столом в невиданной своею простотою комнатенке сидел гость — чуть-чуть юркий, точно выпрыгивающий из самого себя человек. Был приготовлен, но еще не начинался чай. Сахарница, чашки, блюдца были прикрыты.
И сразу начался интересный разговор. Сначала, правда, так, ничего себе: о погоде, о Божестве, о туманах.
Потом гость вдруг говорит:
— А ведь вот не зажарите вы меня, Иван Иваныч.
А Иван Иваныч со словами: "Вот и зажарю" — возьми и подойди к нему спереди — и бац топором по шее.
Топор как-то вдруг сразу у него в руках появился. Я, конечно, присмирел и очень долго-долго молчал.
Иван Иваныч тем временем — он был в ватных мужицких штанах — кряхтя, обтер топор, подмыл пол, тело покойника вынес куда-то и — было слышно по стуку — выбросил в подвал, а мертвую голову его, напротив, положил на стол.
— Ну как, чаевничать начнем? — строго спросил он меня, ворочая нависшими бровями.
Я не отказался.
Тем более, что мир все изменялся и изменялся, и я не был уже уверен, где я нахожусь. Я раньше считал себя великим поэтом, но теперь мне казалось, что поэтов вообще не существует.
И вид у меня был очень растерянный, даже румянец горел на щеках. Иван Иваныч заметил мое смущение.
— Представь себе такой ход вещей в миру, — сказал он, насупясь, — когда все это совсем как нужно. Просто такой порядок. Тогда у тебя не будет сумления.
Я вежливо хихикнул. До меня вдруг многое стало доходить.
Между тем Иван Иваныч, кряхтя, поцеловал мертвую голову за ушком и потом положил ее, глазами почему-то к стене, обратно.
Нехотя приступил к чаю. Поеживаясь, я тоже прихлебывал терпкий, коренной чай. Так в молчании, как по суседству, прошел целый час.
Я теперь чувствовал этот мир, который начал входить в меня еще с нелепого предсказания о ноге.
Идеи, идеи — вот что меня привлекало в нем. Если убийство человека является следствием просто странных состояний или мыслей, а эти мысли объемлют мир, то все понятно. Странные идеи рождают и странный мир. Только надо, чтобы они приняли форму закона.
Я глядел на добродушного, раскрасневшегося Иван Иваныча, как на потустороннего кота.
Он, видимо, понимал, что со мной происходит, и наслаждался. Наш домик словно по волнам перенесся из Столичного тупика в скрытое для людей пространство. Мертвая голова лежала прямо около чашки Иван Иваныча; он пил из блюдечка, но вместо того, чтобы — по старому обычаю — дуть на нее, дул на мертвую голову…
…Господи, как это было хорошо. Но все же мне страшно находиться в этом мире. Воет ветер; наш домик носится по волнам, которые нигде не отражаются; одиночество гложет сердце, как и там на земле… Милые, милые мои друзья, приходите сюда ко мне пить чай.
Утро
Василий Нилыч Кошмариков живет в двухэтажном деревянно-покосившемся, точно перепуганном, домишке. Вокруг домишки тьма-тьмущая дощатых уборных; дело в том, что уборные делались так неаккуратно, что выходили из строя каждые полгода, и вместо старых так же аляповато, наспех, сбивались новые, причем почему-то на других местах. Поэтому и дом, где жил Василий Нилыч Кошмариков, был окружен целыми рядами уборных, которые стояли точно позабытые невесты, воздевая руки к небу.
Какой-нибудь пьяный житель иногда забредал вместо действующей в заброшенную и долго, матерясь, выбирался оттуда, вконец перепачканный. Сам же Василий Нилыч считал, что уборные придают местному пейзажу, особенно если смотреть из окна, очень утонченный и таинственный вид. Они оттесняли на задний план виднеющиеся из окон трубы заводов, реку, точки домов и лесной закат.
Василий Нилыч очень любил этот вид.
Кроме него, Василий Нилыч любил еще людей. Но это была своеобразная любовь. Когда-то, в молодости, он даже ненавидел их. Но теперь это позади; сейчас Василий Нилыч просто не обращает на живых внимания; любит же он преимущественно мертвых. И даже не собственно мертвецов, а сам процесс смерти и его осознавание.
Оговорюсь: Василий Нилыч страшный сластена. Хотя его комната необычайно грязна и даже до неприличия забросана, сахарок — беленький такой, в чашечке — там всегда есть и даже прикрыт платочком. Сам Кошмариков, будучи в молодости — сейчас ему лет тридцать — очень загнан и забит, теперь большой говорун и хохотун; особенно на работе, когда от людей все равно не уйдешь; но хохотство его характера дальнего, призрачного, он хохотнет, хохотнет тебе в лицо — и вдруг умолкнет, как оглашенный; да и хохот его не по существу, а так, по надобности, как в уборную сходить.
Зато на улицах Кошмариков с людишками — ни-ни; ни чтоб выпить там, поматериться; даже старушку споткнувшуюся издалека обойдет.
К себе, в комнату, тоже никого не пускал. Но в кухне, где народу не избежать, — опять бывал говорлив; даже обходителен.
— Если бы мы, Вася, как ты, хохотали, мы вона какие здоровенные б были, — говорили ему старушки-соседки. — А ты вон какой хиленький; смех-то, он мимо тебя идет.
Они боялись его.
Должен сказать, что главную Васину черту — любовь к тому, чтобы кто-нибудь знакомый умирал, особенно из близких, — соседи за долгую многолетнюю жизнь хорошо изучили. Прежде всего во время этого Василий Нилыч прямо-таки хорошел: личико, бывало, раскраснеется, глазки блестят, весь такой деловой ходит, как на крылышках. О здоровье вечно справляется. Очень пугал он всех тогда своей радостью. Поэтому все знали: если Кошмариков начищенный ходит, бритый, все пуговицы пришиты — значит, кто-нибудь из его знакомых помирает. А знакомство Кошмариков разводил преогромное: очень общителен был, потому что тогда больше шансов найти кандидата в покойники.