На пустом месте - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Делать все, что делает Эрнст, и понимать при этом все, что он понимает,- можно и даже несложно, если при этом сознавать себя Иным, а потребителя считать существом низшего порядка, над которым проводится невинный эксперимент. Разумеется, сами для себя мы предпочитаем другие книги, другое кино и уж подавно не такую музыку. Но ведь чувствовать себя полноценным Иным можно только при наличии нулевого уровня, от которого и отсчитывается наше величие; да и для государственного управления удобен человек, не отличающий дурного от доброго, а такое неразличение начинается именно с эстетики. Формируя принципиально нового потребителя, который уже не понимает, что такое пошлость, потому что не видит ничего другого, биолог Эрнст выводит гомункулуса, востребованного отвердевающей российской государственностью. Себя он, понятно, мыслит отдельно.
Читая интервью Эрнста о том, как он героически работает с раннего утра до двух часов ночи, сократив рабочий день в субботу до шести часов и видя семью исключительно по воскресеньям, я все время задаюсь вопросом о смысле этой лихорадочной деятельности: неужели все дело только в деньгах? Но у Эрнста нет даже акций Первого канала; он постоянно подчеркивает свою скромную роль наемного менеджера. Власть? Но Эрнст сам признается, что не столько гоняет подчиненных, сколько эксплуатирует себя, ибо ему проще сделать самому, чем объяснить свои требования другому. Близость к Кремлю? Но Кремль отчетливо дал понять, что к представителям медиа всегда будет относиться лишь как к идеологической обслуге, и вся вилка – между уничтожением и снисходительным разрешением чирикать далее. Что же движет человеком, который по сто часов в неделю работает на деградацию отечественного социума, депрофессионализацию новостников и компрометацию собственной профессии? Перебрав все варианты, я могу предложить в качестве универсального объяснения лишь естественнонаучный интерес.
Да, господа! Биолог Эрнст занят не эстетической и не финансовой, а антропологической проблематикой. Он в самом деле пытается выяснить, в какой степени человек подвержен растлевающему влиянию стандарта. Насколько он способен в условиях ценностного вакуума этому стандарту противостоять. И каков резерв его внутренних сил в условиях предельной разобщенности, к которой мы пришли за десять лет идеологической болтанки.
Думаю, его выводы неутешительны. Но сознание собственного величия, безусловно, служит компенсацией этого огорчения.
2007 год
Дмитрий Быков
Кислород и сероводород
Он (танцуя)
Вырыпаев – это интересно. С Вырыпаевым надо что-то делать.
Она (танцуя)
Вырыпаев – туда, Вырыпаев – сюда.
Он (танцуя)
Вырыпаев – актер, режиссер, теперь еще кино.
Она (танцуя)
И театр «Практика», и театр «Практика».
Он (танцуя)
«Новая драма», новое слово, муж Полины Агуреевой.
Она (танцуя)
Эйфория, эйфория.
Он (останавливаясь)
И если Вырыпаев твой соблазняет тебя…
Она (останавливаясь)
Может так, а может сяк.
Он замахивается и бьет ее топором.
Она (падая)
И очень запросто, у нас все можно.
Он (танцуя)
Вырыпаев – наш маленький Шекспир.
Она (лежа)
Вырыпаев – туда, Вырыпаев – сюда.
Занавес.
Как видите, это несложно, но сначала надо, чтобы кто-нибудь придумал, а потом уж и подражатели подтянутся. Я недавно слышал, как Маша Арбатова спорила с Приговым. Она говорит: «Вот я читаю Сорокина и думаю, что тоже так могу, запросто». На что Пригов резонно возражает: «Правильно, но ведь сначала так смог Сорокин. А теперь, «как Сорокин», может даже слишком много народу». Даже сам Сорокин, добавим мы.
У нас за последние лет десять, несмотря на кажущийся застой, сменилось несколько культовых персонажей, каждый из которых знаменовал собою определенный тип письма. Некоторые считают, что «тип письма» – счастливо найденная или искусственно придуманная манера – как раз и есть высшее достижение в искусстве: автор изобрел себя, определился и остановился. Другие – скажем, первый русский экзистенциалист Лев Шестов – полагают, что писатель как раз кончается, обретя лицо, и что научившись одному, надо немедленно двигаться к чему-то другому. Ну, допустим: писатель первого типа – Платонов, или Бродский (с оговорками), или Саша Соколов. Нашел манеру и всю жизнь в ней проработал. Писатель второго типа – Заболоцкий, или Катаев, или Аксенов: индивидуальность менее выраженная и более, так сказать, динамическая. Так вот, Сорокин – это явно тип письма, и все попытки выскользнуть за этот соцреализм с нечеловеческим лицом, прыгнуть в какую-нибудь новую стилистику обязательно заканчивались сборкой велосипеда: разбирать чужие оригинальные конструкции Сорокин умеет, но свои собирает очень кондово. Стоило вернуться к себе, то есть к пародированию других,- и вот вам пожалуйста, «День опричника», «Князь Серебряный»-2006.
После Сорокина настал Пелевин, который тоже опознается по первой строке,- а развиваться, увы, перестал почти сразу после «Чисел». После Пелевина – Гришковец, сегодня, правда, пытающийся нащупать новые интонации или, по крайней мере, жанры. Теперь настал Вырыпаев – главный, как ни крути, культурный герой наступившей эпохи: если вы заметили, упоминаемые авторы становятся все более универсальными. Сорокин – чистый прозаик, умеющий писать только рассказы, причем определенного типа (его романы – не более чем разросшиеся новеллистические сборники, разнородные, сюжетно никак не организованные; в этом смысле между «Пиром» и «Голубым салом» принципиальной разницы нет). Пелевин – писатель, отлично работающий в нескольких жанрах, от публицистической статьи до романа идей, теперь вот и пьесу написал – «Шлем ужаса», и, думаю, не последнюю. Гришковец – писатель, актер, режиссер и еще немного поэт, потому что его тексты, исполняемые с группой «Бигуди» или представляемые в ежедневном проекте СТС, больше похожи на стихотворения в прозе. Но кинематографа Гришковец не потянул – так и признался: не тяну, говорит. А Вырыпаев – потянул. Актер, режиссер, сценарист, драматург, автор фильма «Эйфория», еще и теоретик – в общем, человек умелый и притом чрезвычайно ярко одаренный.
Надо быть совсем уж зашоренным зрителем – или читателем,- чтобы не любить вырыпаевский «Кислород», пьесу, с которой его, собственно, стали знать. Это и не пьеса в строгом смысле, а оратория, драматическая поэма, кантата, что хотите, на два голоса. Два персонажа, то вальсируя, то останавливаясь, то вступая в диалог, то забывая друг о друге и невпопад рассказывая каждый свое, излагают историю любви и смерти, причем с внятной фабулой там напряг, и без нее вполне можно обходиться. Потом Вырыпаев еще лет пять (а может, и потом, кто знает) с небольшими вариациями станет транслировать ту же историю, потому что других фабул, в сущности, нет: вот девушка Саша, рыжая, зеленоглазая, от нее пахнет дешевым детским мылом и дорогими духами, она ходит босиком по паркету, на ней льняное платье, она похожа на самый чистый кислород; а вот юноша Шура, Санек, он уже забыл, когда дышал таким чистым кислородом. Санек влюбился в Сашу и из-за этого убил лопатой свою жену. Ничего другого там не происходит. Все это излагается в десяти – ну, не знаю, не явлениями же называть, назовите песнями, тем более что термин «Припев» у Вырыпаева присутствует, и там действительно рефреном повторяются какие-нибудь нехитрые афоризмы житейской мудрости или библейские цитаты.
При достаточно драйвовом и ритмичном исполнении простыми средствами достигается сильный эффект; при этом лейтмотив всего рассказанного, происходящего и процитированного – легкий, танцующий газ кислород, смысл жизни, та высшая ее музыка, без которой ничего не имеет смысла. В тексте масса замечательных афоризмов, несложных, но надежных стилистических эффектов, вроде сочетания библейской поэтики с поэтикой вагонных баллад. И несколько портят всю эту воздушную искрящуюся конструкцию ровно две вещи, которые потом, к сожалению, и забили к чертям весь кислород. Первая – некоторая избыточная склонность к ударам ножом, топором и прочим эффектным, но не особенно осмысленным действиям; без них все равно был бы кислород, но автор уже считает необходимым пробивать читателю под дых. А вторая – несколько высокопарный, искусственный финал: запомните, дескать, Сашу и Шуру, двух представителей поколения; на головы этого поколения в холодном космосе стремительно летит огромный метеорит.
Вот тут мне уже не очень понятно, хотя цель автора ясна и недвусмысленна. Хочешь польстить зрителю – внуши ему, что судьба его высока и трагична. Из текста ровно никак не следует, что Саша и Шура принадлежат к какому-то особо обреченному поколению, а что до огромного метеорита, так он стремительно летит на голову любому представителю любого поколения, и он как минимум не один, там целый метеоритный дождь, чтобы всем досталось. Больше того: в Вырыпаеве и нет ничего поколенческого, и это как раз достоинство, потому что искусство в идеале должно быть вневременным. Так что желание быть голосом, выразителем и символом эпохи несколько настораживало с самого начала.