Имя для сына - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Авдотьин осторожно въехал на своей машине в переулок и остановился.
Мотора не глушил. «Все рассчитано, — уговаривал он самого себя. — Гаишник знает… Ну, давай. А пока шум — уволиться и уехать. Давай…»
Впереди виднелась пустая, без единого человека, улица. Окна домов были темны. Авдотьин вздрогнул, когда увидел Андрея с Верой. Они шли совсем недалеко. Вот сейчас включить скорость и… но рука вдруг налилась свинцовой тяжестью, и Авдотьин не смог ее поднять. Страх парализовал руку. А впереди маячил страх еще больший. Авдотьин уронил голову на баранку и затрясся плечами.
На следующий день утром в кабинет к Андрею, зажимая лицо ладонями, вбежала Нина Сергеевна, захлебнулась и сумела только выдавить:
— Пал Палыч…
43Темнота. Густая, непроницаемая, липкая, она обступала, наваливалась со всех сторон. Савватеев проснулся от удушья. Часто, больно колотилось сердце. Он нередко теперь так просыпался и подолгу приходил в себя. Не открывая глаз, перевел дыхание, протянул руку к ночной лампе. Звонко щелкнул выключатель. Савватеев открыл глаза. Но кругом по-прежнему, обступая и наваливаясь, как во сне, была темнота.
«Неужели еще ночь? — удивился Савватеев. — Или лампа испортилась?»
Нащупал абажур, лампочку под ним. Вздрогнул. Лампочка была уже теплая, значит, горела, а света он не видел. Широко открытыми глазами, приподнявшись на постели, оглядывался вокруг — темнота. Хотел закричать, но в последний момент удержался.
«Ослеп», — молча сказал самому себе и откинулся на подушку. Лежал, уставя широко открытые незрячие глаза в потолок. Тело мелко дрожало, он был словно в пустоте, нереальности и еще в диком страхе, которого давно не испытывал и почти забыл.
В соседней комнате послышались шаги жены, она включила радио, и в дом рванулись бодрые звуки марша.
— Доброе утро, Павлуша! Ты проснулся?
— Доброе утро, Даша.
— Чай будешь пить?
— Нет, полежу.
— Хорошо, полежи, а я в магазин сбегаю. Хлеба надо купить, сахара. Не скучай, я быстро.
Савватеев слышал, как хлопнула дверь, а потом стукнула калитка. И как только стукнула калитка, не удержался, перекинулся на живот, вбил лицо в подушку и застонал. Его тело дергала судорога, каждая жилка была напряжена до стеклянного звона. И он чувствовал, понимал неотвратимость грозного удара. Вот, вот сейчас он настигнет его, страшный удар. Удар, звон и… И не убежать, не уклониться, не спрятаться. Остается только одно — скрепить, зажать сердце и ждать. В какую-то минуту Савватееву показалось, что он лежит не на кровати, не в своей комнате и не в своем доме, а лежит он на жесткой, обгоревшей до черноты траве, на дымном поле, а перед ним медленно крутится длинная граната с деревянной ручкой. И поздно уже, не дотянуться до нее, не отбросить и не скатиться самому в спасительную воронку. Но остается еще одно мгновение, самое малое, и его хватит, чтобы вскинуть взгляд вверх и увидеть: по голубому высокому небу плывут легонькие белые облака. Как последний глоток — высокое небо и белые облака. Только бы увидеть.
Савватеев поднялся с кровати, выставил вперед руки и неловкими, спотыкающимися шагами пошел к окну. Ему казалось, что старый крепкий пол качается. Наткнулся на раму, открыл форточку. В лицо ударил свежий морозный воздух, пахнущий расколотыми березовыми чурками, донеслось чириканье воробья, скрип шагов по снегу, веселый галдеж ребятишек, идущих в школу, и дальний, едва различимый шум леспромхозовской пилорамы.
Савватеев долго стоял у открытой форточки и слушал, как легонько постукивает по стеклу ветка тополя. Протянул руку, потрогал ее. Медленно повернулся к окну спиной. Снова пошел неверными, спотыкающимися шагами, выставив перед собой руки. Дошел до книжного шкафа, погладил корешки старых, зачитанных книг. Постоял. Двинулся дальше, минуя входную дверь, к комоду. Опрокинул флакон, тот громко звякнул об пол, густо запахло «Красной Москвой» — любимыми духами Дарьи Степановны. Нащупал маленькую фотокарточку в картонной рамке, прислоненную к зеркалу. На фотокарточке стоял он сам, под цветущей черемухой, склонив чуть набок голову с развалистым чубом, в военной форме со всеми наградами, а рядом, едва доставая ему до плеча, слегка потупясь, стояла тоненькая девушка. В тапочках, в белых носочках, в косынке, накинутой на плечи, в широковатом платье с большими сборками на рукавах. Он улыбнулся, вспомнив: платье было трофейное, сшитое, оказывается, черт знает из чего, потому что однажды начался дождь и оно стало расползаться. Они бежали по лугу, чтобы укрыться под высокой ветлой. Даша пыталась удержать на себе платье, а оно, намокая, ползло и ползло клочьями. Когда они встали под ветлой, Даша оказалась почти совсем голой и он накрыл ее своим кителем…
Савватеев погладил фотографию и пошел дальше, все так же вытягивая вперед руки. Наткнулся на шифоньер, открыл легкую дверцу. Перебирая пиджаки на вешалках, качнул свой китель — и многочисленные награды отозвались легким звоном. Во внутреннем кармане кителя нащупал маленькую, тонкую книжечку, крепко сжал ее пальцами и подержал. Когда-то партбилет у него забирали, но звания коммуниста у него забрать не мог никто. Он был им всегда и навсегда им останется.
Медленно выпустил партбилет из пальцев. Книжечка привычно легла ребром на дно кармана.
Он знал, что с ним сейчас случится. Знал и ждал. Без крика, без суеты. Не надеялся на несбыточное. Вот еще один-другой поворот гранаты с деревянной ручкой — и она брызнет желтым огнем, металлическими осколками, обращая в неживое все, что окажется поблизости.
Вспомнились слова старого районного хирурга: «Необратимые последствия контузии… Вот если бы поберечься… спокойная, размеренная жизнь…» Да, если бы поберегся, протянул бы лишних три-четыре года. Но Савватеев никогда не отсиживался в траншее, когда требовалось выскакивать из нее и бежать навстречу огню, по широкому полю, покрытому жесткой, обгорелой травой. Савватеев себе не простил бы, если бы не выскочил и тогда одним из первых и не побежал по сухим бугоркам и низинкам, по горячей твердой земле, испятнанной воронками, навстречу хлесткой пулеметной очереди и крутящейся гранате с деревянной ручкой.
Вот сейчас, сейчас… Желтое пламя, визг осколков… И на широко открытые глаза тихо и медленно опустится высокое голубое небо с белыми облаками..
Отвернулся от шифоньера, снова приблизился к форточке. В нее по-прежнему тянуло свежим морозным воздухом, и в нем по-прежнему чувствовался дух расколотых березовых чурок. Слышались чириканье воробья, шум леспромхозовской пилорамы; шаги по снегу и веселый галдеж ребятишек прекратились, но добавился глухой гул проходящего за лесом поезда. Гул нарастал, становился мощнее, дальше и дальше раскатывался в сухом морозном воздухе. Но вот он подрожал в своем зените и стал угасать, уходить в сторону, а вскоре исчез совсем…
Андрей помогал мужикам копать могилу. Мерзлая земля была твердой, как железо. Развели костер, отогрели ее, ломами отбили черные куски верхнего слоя, а когда выкинули их, пошел плотный тяжелый песок, он скрипел под лопатой. Могила становилась глубже; чтобы выкинуть песок наверх, приходилось выпрямляться. Андрей вонзал лопату, выпрямлялся, выкидывал песок и в такт движениям бессознательно повторял про себя услышанные сегодня утром слова Косихина:
— Осиротели мы, осиротели…
Скрипела лопата, вылетал наверх песок, тяжело шлепался, образуя темно-желтый холмик среди белого снега.
Давно уже в Крутоярове не было таких многолюдных похорон. Толпа, шедшая за гробом, свернула с центральной улицы на Селивановскую и растянулась от самого ее начала и до самого кладбища. Шел тихий и мягкий снег, неслышно, как шалью, накрывал крыши домов, дворы, деревья… Мужчины сняли шапки, и очень быстро головы у них — черные, рыжие, светлые — стали одинаково белыми. Оркестр громко ревел, но звуки его в плотной стене падающего снега терялись, далеко не проникали.
Андрей нес гроб, нес от самого Дома культуры, не позволяя, чтобы его кто-нибудь сменил. Как ни пытался сосредоточиться, ни о чем не мог думать. Все мысли вышибло, осталась только одна пустота. Не было больше Пал Палыча Савватеева. Не было. Еще ни разу не испытывал Андрей такого одиночества. И все, что происходило потом на кладбище, казалось тоже пустотой, странно было представить, странно было понять и увериться, что рядом нет надежного и крепкого плеча, на которое можно было всегда опереться.
Горьким был свежий, влажноватый воздух, горькой была дорога домой. А снег все шел и шел, словно прорвалось небо и вываливало в огромную дыру все запасы, какие еще не были истрачены за долгую сибирскую зиму.
Мимо Андрея проезжали машины с включенными фарами, но блеклый свет не пробивал стену снега, лишь обозначался в ней мутно-желтыми пятнами. В одном из таких пятен он разглядел неясную фигуру. Кто-то шел навстречу ему, приплясывал и размахивал руками. Когда они поравнялись, Андрей узнал прохожего. То был тот самый парень, которого он видел с девушкой, вернувшись из армии; потом еще раз встречал их — он, Андрей, шел тогда с Верой, и еще раз, когда молодые катили впереди себя коляску с лупоглазым малышом. И парня, и его спутницу, и их ребенка нельзя было представить по отдельности — только вместе. Андрей, изредка встречая их, всегда радовался.