Долой оружие! - Берта Зуттнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конрад Альтгауз также отправлялся в поход. Одушевленный воинственным пылом и достаточной дозой ненависти к пруссакам, он охотно шел на войну; однако разлука с невестой была ему тяжела. Только за два дня перед тем было получено им разрешение жениться.
— О, Лили, Лили, — с горечью говорил он, прощаясь с невестой, — зачем ты так долго не решалась за меня выйти? Кто знает, вернусь ли я!
Бедняжка сестра и сама горько раскаивалась. Только теперь проснулась в ней страстная любовь к тому, кого она так долго отвергала. Когда он уехал, Лили, рыдая, бросилась мне в объятая.
— О, зачем я давно не сказала: «да!» Теперь я была бы его женой…
— И тем более чувствовала бы разлуку, моя дорогая!
Она покачала головой. Мне было понятно, о чем она думала; пожалуй, я даже яснее понимала ее чувства, чем сама Лили: больно расставаться с любимым человеком, не успев удовлетворить своей пылкой любви, которой, пожалуй, навсегда суждено остаться неудовлетворенной. Когда только что собираешься поднести к губам кубок наслаждений, и вдруг враждебная рука вырывает его, — может быть, с тем, чтобы разбить в дребезги, не дав тебе сделать из него ни глотка, — это действительно, должно быть вдвое мучительнее.
Отец мой, сестры и тетя Мари переехали в Грумиц. Я охотно уступила на этот раз настояниям родных и присоединилась к ним вместе со своим сыном. Пока Фридрих оставался в отлучке, домашний очаг казался мне потухшим, и я жестоко тосковала в одиночестве. Странное дело: я считала себя как будто уже овдовевшей, точно известие о начале войны было в то же время известием о смерти Фридриха. Иногда, среди моей мрачной печали, у меня мелькала светлая мысль: «Но видь он жив и может еще вернуться», однако тут же являлись ужасные представления: вот он корчится в невыносимых муках… изнемогает от боли в какой-нибудь канаве… Тяжелые повозки переезжают по его раздробленным членам… мошки и муравьи облепили зияющие раны… люди, занятые очисткой поля битвы, принимают его за мертвого и свозят живого, вместе с мертвецами, в общую могилу; здесь в сырой земле он приходит в себя и вдруг…
Я громко вскрикивала от ужаса; до того ясно представлялась мне эта картина.
— Что с тобой опять, Марта? — накидывался на меня отец. — Ты, право, скоро сойдешь с ума, если станешь так задумываться и вскрикивать. Ты наверно сама возбуждаешь свое воображение, и тебе начинают мерещиться Бог весть какие глупости. Это, просто, грешно…
Действительно, я часто высказывала свои опасения, что страшно возмущало отца.
— Да, это грешно, — продолжал он, — и неприлично, и нелепо. Подобные случаи, которые представляет тебе твоя болезненная фантазия, положим, хоть и бывают, но очень редко. Разве из тысячи один пострадает таким образом, да и то из простых рядовых; но чтобы штаб-офицер, как твой муж, был брошен раненый на произвол судьбы, да это немыслимо! Вообще не надо думать о разных ужасах. Это преступно и равносильно осквернению святыни, если мы, забывая величие войны в ее общем значении, останавливаемся на жалких подробностях… О них не следует думать.
— Да, да, не думать о них, — отвечала я, — это обыкновенный, освященный веками, человеческий обычай относительно всякого человеческого бедствия… «Не думать». На это прекрасное правило и опирается всякое варварство.
Наш домашний врач доктор Брессер не приехал на этот раз в Грумиц. Он добровольно присоединился к отряду санитаров и отправился на театр войны. Мне также пришло в голову: а что, если б я поехала туда же сестрой милосердия?… Да, если бы мне было возможно оставаться вблизи Фридриха, быть постоянно у него под рукою на случай его болезни, — тогда я не колебалась бы; но ухаживать за чужими… Нет, на это у меня не хватало ни сил, ни самоотвержения. Видеть перед собою смерть, слышать хрипенье умирающих, желать помочь сотне людей, молящих о помощи, и не быть в состоянии облегчить их участь, мучиться самой, исполнять всякие отвратительный работы, лежащие на обязанности сестры милосердия, терзаться за других, не будучи в состоянии помочь Фридриху, и притом уменьшая шансы свидеться с ним, потому что уход за ранеными сопряжен с многочисленными опасностями для собственной жизни… нет, я не могла этого сделать и отложила свое намерение. К тому же отец внушал мне, что частные лица, как я, вероятно, не будут допущены в полевые лазареты, что уход за ранеными возлагается там на солдат санитарного отряда, или — самое большее — на монахинь, патентованных сестер милосердия.
— Щиплите корпию, — говорил он, — доставляйте перевязочный материал патриотическим обществам подания помощи на войне, вот единственное, что вы можете сделать для раненых. Мне будет очень приятно, если мои дочери станут усердно заниматься этим, и на это я даю вам свое благословение.
Действительно, я и мои сестры ежедневно целыми часами готовили перевязочный материал, при чем Роза и Лили сидели за своей работой с растроганными и сияющими лицами. Когда тонкие ниточки обращались под нашими пальцами в мягкие груды корпии, когда полоски полотна были аккуратно свернуты в бинты, обе девушки воображали, будто бы они также ходят за больными: им казалось, что они утоляют жгучие боли, унимают кровь, льющуюся из ран, слышат вздохи облегчения и встречаюсь благодарные взгляды страдальцев. Картина, носившаяся в их воображении, была почти приятна. Завидна доля солдата, который спасся живым из ада битвы, лежит раненый на мягкой, чистой постели! За ним ухаживают, его балуют до самого выздоровления; большей частью он лежит в полубессознательном состоянии, убаюканный сладкой истомой, а потом снова возвращается к приятному сознанию, что его жизнь спасена, что он вернется к своим и, много-много лет спустя, будет рассказывать, как он с честью был ранен в битве под X.
Наш отец поддерживал их в этом наивном мнении.
— Молодцы, мои девочки! Сегодня опять много наработали… снова доставили большое облегчение многим из наших храбрых воинов. Ведь как приятно положить такой комочек корпии на открытую рану! Я сам испытал это на себе. В то время, когда мне прострелили ногу при Палестро… — и пошел, и пошел…
Я только вздыхала, не говоря ни слова. Мне были известны иные истории о раненых, чем те, о которых любил распространяться мой отец, и эти истории имели так же мало общего с обычными анекдотами ветеранов, как жалкая жизнь настоящих пастухов с пасторальными ландшафтиками Ватто.
Красный Крест… Я знала, что это учреждение было вызвано к жизни глубоким состраданием народной массы, которое сумел возбудить смелый голос одного филантропа. В свое время я следила за переговорами по этому предмету в Женеве и читала брошюру Дюнана, давшего толчок великому делу. Вся эта брошюра была одним душу раздирающим криком жалости! Благородный женевский патриций поспешил на поле битвы под Сольферино, чтобы помочь несчастным жертвам по мере сил, и то, что увидел там, он поведал миру. Бесчисленное множество раненых оставалось без помощи по пяти, по шести дней… Всех их хотелось ему спасти, но что мог сделать он своими единичными усилиями, что могла сделать горсть людей, в виду этого массового бедствия? Он видел таких, которым можно было спасти жизнь глотком воды, кусочком хлеба; видел, как погребали на скорую руку еще дышавших… Тут он высказал то, что было давно признано всеми, но лишь теперь нашло отголосок: что средства, доставляемый военным министерством для спасения раненых и ухода за ними, слишком ничтожны и не достигают цели. И вот тогда-то возник «Красный Крест».
Австрия в то время не примкнула к женевской конвенции. Почему?… А почему все новое, как бы ни было оно благотворно и просто, встречает препятствия? Чего стоит уж одна человеческая лень и неподвижность!.. «Идея прекрасна сама по себе, но неисполнима», — толковали тогда. Мой отец также часто повторял мнения некоторых делегатов, высказанные на конференции 1863 года: «это неисполнимо, а если и исполнимо, то во многих отношениях неудобно. Военное управление не допустит вмешательства в свои дела частных лиц на поле битвы. На войне тактические цели должны стоять впереди человеколюбия, и, наконец, эта деятельность частных лиц открывает широкое поле для шпионства. А расходы? Война и без того стоит дорого! Добровольные санитары потребуют новых издержек на свое содержание, и даже в том случай, если они будут приобретать провиант на собственный счет, то создадут в стране, занятой войсками, опасную конкуренцию, набивая цену на припасы, необходимые для продовольствия войска».
О, высокая административная мудрость! Как все это сухо, учено, деловито, и как… неизмеримо глупо.
II
Первое столкновение с врагом наших войск, двинутых в Богемию, произошло под Либенау, 25-го июня. Это известие принес мне отец со своей обычной торжествующей миной.
— Великолепное начало! — возопил он. — Небо на нашей стороне, это ясно. Уж одно то, что этим шальным пруссакам пришлось столкнуться на первом же шагу с людьми нашей знаменитой «железной» бригады, имеет громадное значение. Ведь ты помнишь бригаду Пошахера, так храбро защищавшую Кенигсберг в Силезии? Она им задаст трезвону! (Позднейшие известия с театра войны доказали однако, что после пятичасовой битвы эта бригада, находившаяся в авангарде Клам-Галласа, была принуждена отступить к Подолу. Был ли при этом Фридрих, я не знала; также и о том, что в эту ночь укрепленный наскоро Подол был атакован генералом Горном и сражение продолжалось при свете луны — стало мне известно гораздо позже). Но еще великолепнее, чем на сивере, ознаменовалось начало наших военных действий на юге! — продолжал отец. Под Кустоццей, дети мои, одержана блистательнейшая победа, какую только можно себе представить… Я всегда говорил: Ломбардия должна перейти к нам!.. Ну, что ж, вы рады? Теперь я считаю исход войны делом решенным. Уж если мы побили итальянцев с их дисциплинированным отличным войском, то справиться с «портняжными подмастерьями» нам будет нипочем. Ведь этот ландвер — просто, какой-то жалкий сброд, и надо обладать дурацкой заносчивостью пруссаков, чтобы выставить такое войско против настоящих армий. Эти люди, взятые прямо из мастерских, из контор, оторванные от кабинетных занятий, незнакомы с трудностями похода и не в состоянии выдержать того, к чему привычен закаленный в бою солдат. Вот посмотрите эту корреспонденцию в венской газете от 24-го июня. Отличные известия: