Иду над океаном - Павел Халов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меньшенин выключил экран. Одну за другой — но неторопливо — выкурил две папиросы, разглядывая волокна дыма. Потом пошел в ординаторскую:
— Послушайте, у вас есть кофе?
— Да, профессор…
— Угостите?
Он выпил с врачом чашку черного кофе. Кофе оказался отличным. Он сказал:
— У вас хорошо получается кофе.
— В студенчестве научился. Это нехитрое дело. Вы уже уходите?
— Да. А что вы хотите?
— Ничего, — сказал врач, — но…
— Что «но», коллега? — спросил Меньшенин.
Врач, видимо, не хотел говорить, но Меньшенин ждал его ответа, и он сказал:
— Сейчас должен прийти главный хирург…
Меньшенин понял. Он усмехнулся и сказал:
— Все-таки успели позвонить, коллега…
Врач пожал плечами.
— Я не смогу его подождать, — сказал Меньшенин. — То, что я намерен сейчас сделать, нельзя откладывать. И я передумаю, и время будет позднее. — Он помедлил, разглядывая свои пальцы, потом остро глянул на врача: — Когда полковник придет, не посчитайте за труд, передайте ему: он почти прав. И просто я неправильно спросил его. Я должен был спросить самого себя: «Что бы я делал на его месте?..» Вы поняли?
— Не совсем, — опять пожал плечами молодой врач.
— Скажите ему, что я поставил себя на его место, — сказал Меньшенин, нажимая на последние слова.
Еще за секунду до этого он только предчувствовал свое решение, но еще не знал его. А теперь он знал. Он вернулся в кабинет главного хирурга, взял историю болезни и тщательно переписал адрес — улица с непривычным названием — Аральская.
Было еще не поздно, хотя в городе уже горели фонари.
Меньшенин остановил такси и грузно сел рядом с водителем.
«Волга» шла и шла по вечерним незнакомым улицам города. Водитель молчал, на перекрестках нетерпеливо ожидал зеленого света. Резко брал с места и круто тормозил. Меньшенину была понятна его нервозность — от усталости. А он сейчас мучился от одиночества, ехал словно по фантастическому городу на иной планете, и никто из идущих по тротуарам, никто из пересекавших шоссе ничего не знал о нем, и он ничего не знал о них. Он вспомнил Марию Сергеевну, оставшуюся в клинике, и улыбнулся.
Родители Коли жили в военном поселке. У них был аккуратный домик без ограды, с жиденькими поздними цветами, мерцающими в полутьме у крыльца… Дверь была открыта, и Меньшенин вошел. В кухне перед столом невысокий мужчина что-то мастерил из дерева. Мужчина был рыжий, и на нем была гимнастерка без ремня, с закатанными рукавами и с мягкими погонами старшины. На кухне горел яркий свет. Из полутемной комнаты справа доносился шелест женского голоса, видимо, там укладывали спать ребенка.
— Здравствуйте, — негромко сказал Меньшенин.
Не отрываясь от своего дела, мужчина сначала молча кивнул, потом обратил к вошедшему свое лицо — темное от загара, скуластое, курносое, очень мужское.
— Я из клиники по поводу вашего сына. Коля — ваш сын?
Старшина смотрел на профессора так, что профессор понял: надежды у них на что-нибудь хорошее уже давно нет. И его визит уже воспринят как известие о гибели сына.
— Нет, — сухо от неловкости и злости на себя сказал Меньшенин. — Коля жив. Я приехал поговорить. Моя фамилия Меньшенин. Профессор Меньшенин. Вы слышали обо мне?
— Я узнал вас, товарищ профессор, — тихо сказал старшина. — Я видел вас в госпитале. Позавчера.
— Тем лучше. Я приехал затем, чтобы сказать вам. Я хочу прооперировать вашего сына. Давайте подождем вашу жену.
Профессор не снимал плаща, а старшина стоял перед ним, опустив тяжелые и слишком большие для его фигуры и для его лица руки. Он был босиком и неловко шевелил пальцами ног.
Меньшенин подвинул табуретку и сел.
— Вера, — негромко позвал старшина. — Вера, тебя здесь ждут.
Через несколько мгновений вышла женщина, тоже маленькая и тихая, в халатике, гладко зачесанная, с бледным, невыразительным лицом, и, только увидев ее глаза, профессор понял, что Коля похож на мать — те же огромные, спокойные голубые глаза.
— Вы должны понять меня правильно, — сказал Меньшенин, глядя на нее. — Вы оба. А в общем, — он сделал паузу и нахмурился, — понимайте как хотите. Здесь никто, кроме меня, не сможет сделать эту операцию. Я один могу ее сделать. Но уже слишком поздно — один шанс из ста.
Меньшенин смутно понимал, что он жесток сейчас, но и ему было тяжело, и он знал, что решается судьба человека. Он помолчал.
— Но если не оперировать, у вашего сына нет и этого шанса. Его сердце в панцире. Оно едва качает кровь. Без операции он умрет. Смерть эта — мучительная и долгая. Собственно, последние два года он умирает… — Он помолчал. — А два года назад и я бы еще не смог оперировать его…
Меньшенин сказал все, что хотел. Они долго молчали. Он подождал еще немного и поднялся.
— Это нелегкий вопрос, — сказал он. — Я буду ждать вашего ответа. Но времени мало и у вас и у меня. Позвоните в госпиталь. Или приезжайте.
— Нет, — сказал отец. — Простите, еще одну минуту… Вера, что же ты молчишь, Вера? Мы столько говорили об этом с тобой. Вы знаете, — заговорил отец, обращая лицо к Меньшенину и смотря ему прямо в глаза своими неулыбчивыми глазами. — Мы затем и приезжали, чтобы вас просить. Но потом подумали — слишком много у вас работы. И подумали с ней еще, что если нужно, вы и сами будете делать операцию.
Меньшенин ждал, что скажет женщина. Та словно опомнилась. Она поднесла тонкие пальцы к вискам, тенью прошла мимо профессора к столу и опустилась на то место, где он только что сидел, и беззвучно заплакала. Старшина протянул было руку, чтобы дотронуться до нее, но не дотронулся.
— Вера, — тихо позвал он. — Ну что ж ты, Вера…
— Да, да, конечно, — сквозь слезы проговорила она. — Мы давно… Не обращайте внимания. Просто… Просто я… Ах, боже мой, боже мой…
— Хорошо… — тихо сказал Меньшенин. — Я ничего не обещаю. Но это единственный шанс, если только он вообще есть.
Дома Марию Сергеевну ждала записка от Ольги. Поля была в слезах и прятала мокрое лицо. Наташа встретила ее замкнуто и молчала, а по ее глазам — острым, напряженным — Мария Сергеевна поняла, что младшая ждет от нее чего-то важного, может быть, объяснения, или ждет, что она будет обвинять Ольгу. Но Мария Сергеевна молчала. У нее не было сил и желания говорить об этом, и она испытывала сейчас только чувство какой-то скорбной пустоты.
— Отец не звонил? — спросила она, выдержав взгляд Наташи.
— Нет.
Потом она ужинала в пустой столовой, в полумраке: верхнего света не зажигала, а Наташка сидела на другом конце стола. Она помешивала ложечкой компот. И на ней был лишь тонкий легкий халатик, едва застегнутый на груди. Гордая и тонкая красота намечалась в Наташе. Смуглая от солнца и от природы, — Волков сам был смугл с головы до пят, — она держала голову прямо, даже подчеркнуто прямо. Мария Сергеевна видела ее в профиль. Еще по-девчоночьи острый, он отчетливо рисовался на фоне светлых панелей в столовой.
Мария Сергеевна не отдавала себе отчета, почему видит дочь так, как не видела еще никогда. Глаза Натальи сейчас были опущены, и сидела она прямо, развернув худенькие и прелестные в своей худобе плечи. И было видно, что сидеть так девочке удобно и она совершенно не напряжена. И линия лба, переходящая с едва уловимым изгибом от переносицы к тонкому ровному носу и далее ко рту, была чиста и точна. И Мария Сергеевна понимала, что это она сама дала ей все это. Пышные, легкие, едва тронутые рыжиной, но все-таки темные волосы были небрежно и в то же время сознательно уложены на затылке и открывали шею, и на шее светились от низкого света короткие завитки.
Мария Сергеевна перестала даже есть. Наташа почувствовала на себе взгляд матери, и на ее неподвижном лице как-то особенно разошлись прямые отцовские брови и встрепенулись веки.
— Ты считаешь, Наташа, что я должна тебе объяснить то, что произошло с нами? — тихо спросила Мария Сергеевна. Подождав немного, добавила: — Я не знаю, как тебе это объяснить… — И вдруг со всей неожиданной для себя ясностью Мария Сергеевна поняла, что у нее нет сил обвинять Ольгу в чем-то, ни сил, ни прав. Где-то глубоко-глубоко промелькнуло воспоминание о своей молодости, даже и не воспоминание, а ощущение себя молодой: увидела она себя в окружении товарищей Волкова сразу после войны, когда откровенно сознавала свою неполноценность среди них — умных, всезнающих. Волков жил рядом, а она, думая, что живет с ним одной жизнью, на самом деле жила отдельно. И не тяга к знаниям, не интерес к хирургии, хотя он у нее был всегда, влекли ее тогда по жизни, а стремление стать с ним вровень.
Она думала сейчас об Ольге и о себе, и думы эти путались, наслаивались одна на другую. И старшая дочь, и тревога о ней, и сострадание сливались настолько с тем, что она думала о себе, что Мария Сергеевна видела себя в прошлом такою, какой сейчас была Ольга.