К вам идет почтальон - Владимир Дружинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«ЧЕЛОВЕК НЕ ИГОЛКА, ПРОПАСТЬ НЕ ДОЛЖЕН»
Фронт еще ближе придвинулся к Дивногорску. Гитлеровцы бросали к Сталинграду всё новые дивизии. Вести оттуда сообщало два раза в день радио, приносили беженцы, нахлынувшие в Дивногорск, и раненые воины. В госпитале № 212 стало тесно. Койки стояли в клубных комнатах, даже под стеклянной крышей оранжереи. Талызина похудела от бессонных ночей, от бесконечной ходьбы по палатам, от забот о новоприбывших.
Иногда ее навещал Надеинский. Вначале она была для него лишь подругой Тоси, живым напоминанием о ней. Я не спрашивал, что произошло у него с Тосей, только ли ради нее он бывает у Зины или появилась другая причина. Кажется, появилась…
— Хорошая она, — говорил он о Зине. — Всё для других! Трех младших сестер воспитала. Правда, свою жизнь так и не устроила, осталась бобылкой.
Он чего-то недоговаривал, умолкал смущенно.
Однажды Талызину позвал безногий сержант Лазарев. Пулеметчик, спасенный санитарами из пробитого, горящего танка, он перенес несколько операций. Прошло более полугода с тех пор, как его привезли в Дивногорск. Спокойное мужество этого человека, упорно цеплявшегося за жизнь и не терявшего веры в будущее, поражало Талызину. Он никогда не жаловался. И на этот раз он говорил не о себе. Его тревожила судьба товарища — ефрейтора Клочкова, гвардейца-минометчика, который лежал с ним в одной палате.
Еще в начале марта Клочков выписался из госпиталя, получил отпуск на родину до полного выздоровления, — и словно в воду канул. Ни слуху, ни духу. Лазарев запросил родных Клочкова, но они переехали на Урал, почта долго искала их, наконец прибыл ответ:
«Клочков дома не показывался».
— Обращался я в его воинскую часть, — сказал Лазарев, — но и там его нет.
— Позволь, — заметила Талызина. — Зачем же туда? Клочкова же домой направили.
И тут открылось: Клочков, еще будучи в госпитале, узнал, что его родная часть, в которой он бился на Волоколамском шоссе, прибыла на переформирование под Дивногорск и разместилась в военном городке. Родная часть! Какой воин не мечтает вернуться после ранения в свою фронтовую семью, в свою роту!
Тогда же между Клочковым и Лазаревым возник спор. Минометчик уверял, что он чувствует себя хорошо и годен в строй, а Лазарев предостерегал: всё равно полк не примет, не отменит отпуск, нет такого права. Клочков всё-таки решил попытаться и взял слово с товарища: никому ни звука!
— Веры у меня в эту затею не было, — сказал Лазарев Зинаиде Павловне. — Однако на всякий случай и туда написал. Выходит, нигде его нет. Как понять, товарищ майор? Человек не иголка, пропасть не может. Куда мне теперь толкнуться, может, посоветуете?
Гвардейский минометный полк давно уже покинул военный городок и дрался под Сталинградом. Запрашивать снова? Вряд ли есть в этом смысл. Кто же тогда мог бы помочь? И Зинаида Павловна подумала о Надеинском.
— Есть тут капитан один, следователь, — сказала она Лазареву. — Он уж наверно все пути знает… Я вот скоро поеду в город и повидаю его, попрошу.
Она спустилась к шлагбауму и влезла в кузов трехтонки, направлявшейся в город. Попутчиками ее оказались два пожилых солдата из строительного батальона, колхозница и два школьника. Зина села на груду мешков, вынула из планшетки пачку бумаг и стала их перечитывать… Не ради одной просьбы Лазарева ехала она в город. Надо было выхлопотать овощи для раненых, посмотреть новую аппаратуру для водолечения, присланную из Москвы, посоветоваться с профессором по поводу редкого заболевания, да и мало ли накопилось дел…
Недалеко от города, у поворота на мост через Светлую, трехтонка нагнала колонну тяжелых, крытых брезентом санитарных машин и пошла в хвосте. В это время завыли сирены, — из облаков вынырнули фашистские хищники. Одни спикировали на мост и на шоссе, другие снизились над промыслом. Трехтонка остановилась. Зина встала, чтобы сойти, но помедлила, пряча бумаги в планшет.
— Прыгайте, прыгайте! — крикнул ей шофёр.
Он вылез из кабины и протянул ей руку, но оглушительный треск и свист осколков, разодравших воздух, заставил его нагнуться. И не он, а солдат-строитель, успевший выбраться из машины и лечь в кювет, увидел, как женщина зашаталась и упала.
Она упала ничком на пыльные мешки и застыла. На виске, там, где вонзился крохотный осколок, розовела тонкая и, казалось, совсем неглубокая царапина. Можно было подумать, что маленькая женщина в шинели с погонами майора медицинской службы и с потертой, туго набитой походной сумкой устала от множества забот и прилегла отдохнуть.
Надеинского на похоронах не было. Поздно вечером, придя ко мне, он признался:
— Пусть она живой останется в памяти, понимаешь? Только живой.
— Понимаю, — сказал я.
Я видел, как ему тяжело. Мы сидели молча, больше думали о Зине, чем говорили о ней.
— Да, ты прав, — сказал я наконец. — Человек хочет бессмертия. Я тебе откровенно скажу: когда погибает кто-нибудь, невольно и о себе думаешь, — правда ведь? Пусть краешком сознания, но думаешь. Единственное утешение: я смертен, но мы, мы все — бессмертны. А ты? Тебе не приходило в голову? Знаешь, когда-нибудь жизнь будет настолько хороша… Ну, когда не будет войны, при коммунизме, одним словом… Настолько хорошо, дружно будут жить люди одной человеческой, всемирной семьей, что чувство коллектива, сознание своего «мы» сделается куда сильнее. Правда?
Так, августовской ночью, рассеченной клинками прожекторов, наполненной гулом самолетов, охраняющих город, два друга скорбели о потере и мечтали о бессмертии.
Между тем безногий сержант Лазарев, озабоченный судьбой своего друга, наводил справки как только мог. И в конце концов, хотя и с большим запозданием, Надеинский от начальника госпиталя узнал об исчезновении ефрейтора Клочкова.
Допрос Ханнеке возобновился.
— Мы знаем, чьи документы у Маврикия Сиверса, — сказал ему Надеинский. — Не сегодня-завтра он будет в наших руках, и если вы что-нибудь скрываете, это всё равно выплывет наружу. Нам надо знать, кто помогает Маврикию Сиверсу в Дивногорске.
Однако Надеинский добился немногого.
— Не знаю, Маврикий никогда не называл его. Этот человек был связан еще с отцом Маврикия в Ленинграде. Теперь я сказал всё, господин офицер.
Всё ли? Надеинский был уверен, что Ханнеке и на этот раз выложил лишь частицу правды.
Шли недели. Однажды Ханнеке попросил плотной бумаги и новое перо. Если бы Надеинский заглянул к Ханнеке, он удивился бы несказанно: Ханнеке рисовал. Он набрасывал какой-то эскиз, рвал его, бросал на пол и снова принимался за работу.