Дело петрушечника - Роман Валериевич Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молодой полицейский отчего-то покраснел до самых кончиков ушей.
— Ну а желтобилетницы-то от нас подале держатся! — Пристав увлекся и начал рассказывать очевидное. — Ну а кто хочет в кутузке-то посидеть? Чай, не их царские — гы! — ложа!
Паренек забагровел.
— А эта-то приперлась! — Пристава подхлестывала заинтересованность Муромцева. Цеховский что-то говорил Муромцеву за спиной, и Барабанов даже, кажется, дергал его за рукав, но что-то было в том, что рассказывал пристав. Что-то, что обязательно надо было выслушать. — И еще говорит: «А я сдаваться пришла». И глазками так…
— …эть! — продолжил Муромцев. — А покажите-ка мне ее.
— Господин Муромцев! — возмущенно воскликнул Цеховский. — Вы, наверное, определитесь сначала, каким вы делом собираетесь заниматься! Вас убийство или дамочки легкого поведения интересуют?
— Да кошелек она стянула у кого-то, вот и все, — растерянно пробормотал пристав, тушуясь под испепеляющим взглядом Цеховского и открывая дверь за спиной. — Вот она.
— Господин Муромцев, господин Цеховский! — раздалось оттуда грудное чувственное контральто. — Зовите газетчиков! Дело раскрыто! А мое закрыто! Ручки кончились!
Глава последняя
Трое мужчин стояли и в изумлении смотрели на желтобилетницу. Муромцев немедленно понял, кто явился к ним с повинной. Ни прекрасно подогнанное по фигуре алое атласное платье, ни яркий, почти что театральный, макияж не могли ввести сыщика в заблуждение. Цеховский же и Барабанов, напротив, едва не открыв рты пялились на странную «гостью», сдерживающую возбужденное дыхание и зыркавшую по углам кабинета.
— Вот видите, Вячеслав Иванович, и не нужно никаких распоряжений о задержании, — не сводя глаз с посетительницы проговорил Муромцев, — он сам пришел.
— Он?! Извольте объясниться, Роман Мирославович!
Полицмейстер возмущенно поглядел на Муромцева, потом снова на красное платье, словно стараясь взглядом проникнуть под него, прищурился, покраснел, побледнел, потом снова покраснел, еще гуще чем прежде, и наконец, приложив ладонь ко лбу, опустился в свое кресло. Барабанов застыл на месте, вытаращив глаза, только его правая рука судорожно шевелилась, пытаясь выудить из кармана пачку папирос.
— Меня зовут Яков Кобылко, и я хочу сделать признание. Я требую немедленно позвать сюда газетчиков и представителей общественности!
Цеховский отвел руки от лица и, нервно оглянувшись на дверь, прошипел:
— Газетчиков?! Да вы в своем ли уме?! Я немедленно вызываю сюда пристава, чтобы вас хорошенько умыли, обрядили, как полагается, в арестантскую робу! А признание свое вы будете делать перед моими сыщиками в допросной комнате! Они люди грубоватые и сантиментов не любят, но дело свое знают о-о-очень хорошо! Надеюсь, вам это ясно, Кобылко?
Пришедший обиженно закусил губу и ответил решительным голосом, обращаясь почему-то к Муромцеву:
— Я не просто так явился сюда в этом виде, зная, что не обойдется без приставаний, как, например, от вашего грубияна-пристава! Мой облик — знак злой судьбы, свидетельство преступления жестоких людей, которые втянули меня в этот кошмар и погубили! Мне необходимо совершить это признание именно в таком виде — каков я стал, а вовсе не в безликой арестантской робе! Я хочу, чтобы моя история получила огласку и стала известна людям, поэтому я требую присутствия журналистов!
— Ну, полноте, Яков, присядьте и успокойтесь, безусловно, мы выслушаем вас. Если вам проще сделать признание в платье, что же, не думаю, что для господина полицмейстера будет большой проблемой позволить вам это, в конце концов, нам важнее всего узнать факты преступлений, раз уж вы готовы нам их сообщить. — Муромцев вопросительно поглядел на Цеховского, который все еще сидел пунцовый, с встопорщенными усами. — А что касается общественной огласки, не переживайте, я и мои коллеги посланы сюда по повелению самого господина министра, так что все, что вы скажете, будет известно на высочайшем уровне. А что касается газетчиков — уверяю вас, на суде их будет предостаточно, и свою долю внимания прессы вы, безусловно, получите.
— Черт с вами, — буркнул полицмейстер, — рассказывайте все как есть. В платье, не в платье. Потом вам все равно придется не раз пересказывать эту историю нашим сыщикам. Пристав! — Цеховский дождался, пока в дверях появится физиономия пристава, и раздраженно приказал ему немедленно привести сюда писаря. Как только дверь закрылась, он обратил тяжелый взгляд на гостя: — Мы слушаем вас.
Через минуту, когда бледный и суетливый от начальственного нагоняя писарь занял свое место за столом и взял на изготовку перо, Кобылко опустился в кресло, закурил предложенную Барабановым папиросу, театральным жестом закинул ногу на ногу и начал рассказывать, глядя куда-то в потолок:
— Я родился на свет в семье бедного дворянина, коллежского секретаря Ивана Кобылко. Мой отец, участвуя еще в крымской кампании, был тяжело ранен. Ранение искалечило его и с возрастом все больше давало о себе знать. Он с трудом передвигался, а постоянное лечение, необходимое ему, стоило больших средств, пожалованная Государем пенсия не могла покрыть этих расходов, а доктор требовал все больше и больше. Всю тяжесть ухода за ним взяла на себя моя мать. Не щадя себя в этих заботах, она быстро подорвала здоровье и силы, рано превратившись в старуху. Я — поздний ребенок, поэтому помню своих родителей только такими — несчастными сгорбленными стариками с отчаяньем во взглядах. Мать вскоре умерла, не выдержав нагрузки, вслед за ней — и отец, оставив мне в наследство лишь долги. Все друзья и родные давно уже отвернулись от калеки — героя войны, презирали его за бедность и давно уже считали лишь обузой. Мне нечего было рассчитывать на их помощь. Так я двенадцатилетним мальчиком был направлен на пресловутый сиротский суд. О, я помню этот день как сейчас! — Кобылко сжал тонкие бледные руки в кулаки, раздавив потухшую папиросу. — Каждое лицо, каждого негодяя из попечительской комиссии, этих «почтенных граждан города», а на деле лицемеров и ханжей. Им было наплевать на трагедию ребенка, они просто разыгрывали свой мерзкий спектакль. А потом появился он, — лицо рассказчика словно свело судорогой при этом воспоминании, — этот Ян Жумайло, будь он трижды проклят! Я сразу возненавидел его гадкое лицо! Он сюсюкал со мной, словно со слабоумным, и все рассказывал про свой домашний театр, как хорошо мне там будет с другими его приемными детьми. Я сразу понял, что он помешанный негодяй, и умолял комиссию не отдавать меня ему, я был готов на что угодно — пойти в приют, пойти служить юнгой на флот, уйти в бродяги, но они только смеялись надо мной и говорили, что я не понимаю своего счастья… Только потом от других детей я узнал, что Жумайло просто подкупил взяткой этих жадных негодяев, да потом еще и накрыл им стол, чтобы отпраздновать