Няня на месяц, или я - студентка меда! (СИ) - Рауэр Регина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ребенок, напомни свой возраст, — Димыч первый раз за встречу улыбается.
— Я готовлю тебя к роли папы, — я увлеченно размахиваю палочкой с бабочкой на конце и взгляды окружающих не замечаю.
Феей стать все же просто.
И о серьезном сказать несерьезно просто, выдвинуть претензии, что скрыты легкомысленностью, но мы, правда, хорошо знаем друг друга, поэтому Димка понимает и тяжело вздыхает:
— Мне нет прощения, да?
— Ну… — я пожимаю плечами, — анафеме ты точно предан.
— Данька…
— Что? — от рассматривания бабочки, что мигает разными цветам не хуже гирлянды, я отрываюсь и обиду не скрываю.
— Я…
— Ты, мой единственный родной брат, — я ему подсказываю, — не счел нужным посвятить меня в столь радостные для тебя, а значит и для меня, события. Нет, я понимаю еще родители, Дим, ты хотел сказать им лично, но я то тут, не в Чехии.
— Прости.
— Без объяснений?
— Сказать, что не успел или что не знал как сказать?
— Честно?
— И так, и так. И Алёнка не хотела никому говорить, — Димка невесело улыбается, — она думает, что тогда все решат будто мы женимся только из-за ребенка. Еще боится, что могут сглазить. Алёнка вообще многого боится, смешная, и в приметы верит.
Последнее звучит с нежностью и мечтательной улыбкой.
И от количества любви в его голосе хочется скривиться и себя возненавидеть, потому что вместо радости за брата мне обидно за Квитанцию.
Она вот в приметы не верит, и боятся сглаза точно не станет.
И смешной в глазах Димки Ветка никогда не была.
Долбанутый Север — вот ее характеристика, когда я заглядываю Димычу в лицо и осторожно спрашиваю:
— Ты из-за нашего демарша с Веткой сердишься?
— Уже нет, но от ее звонка в пять утра я обзавелся сединой, — он хмурится.
— Мне нет прощения, да? — я с лисьей улыбкой повторяю его же слова.
— Ну… анафеме ты точно предана, — Димка начинает грозно, но ползущий вверх уголок губы его сдает, — а Север, долбанутый на всю голову, я бы с радостью сжег в лучших традициях Святой инквизиции.
- Ей передать? — я уточняю невинно.
И Димка предлагает столь же невинно:
— Заодно расскажи почему похожа на тень отца Гамлета.
Его улыбка пропадает, а невинность заменяется серьезностью. И требовательность в глазах он не прячет:
— Что случилось, репейник?
И слез я не чувствую, но Димка осторожно проводит пальцем по моей щеке, стирает, и тревоги в его глазах становится больше.
Всё, только правда, еще раз правда и ничего кроме правды.
Ему можно сказать…
Рассказать.
И признаться, что я влюбилась.
Как в первый раз, потому что совсем не так, как с Лёнькой, которого я… разлюбила?
И любила ли?
Не знаю, вот только сейчас по-другому, сильнее, острее… больнее, и слово «любовь» для описания слишком тесное, узкое, плоское, картонное, бездушное… отвратительное.
Кто его придумал?
Кто решил, что им одним можно описать всё то, что чувствуешь?!
Мне его не хватает, и думать, что я влюбилась, люблю, мне не нравится, не достаточно. Люблю я сладкую вату, Каверина и алгебру, а Лаврова я хочу назвать по имени или придумать дурацкое сокращение, хочу запустить пальцы в его волосы и заставить рассмеяться, потому что его улыбка дороже даже моей брильянтовой прелести, хочу прикоснуться и узнать какие у него губы на вкус…
Хочу слишком много и без остатка.
И врать не имеет смысла, и бегать от себя не выходит, и держатся за Лёньку не получается.
Он не станет моим лекарством от болезни по имени Кирилл. И вообще ничем уже для меня не станет, мы оказались на разных планетах и перестали понимать друг друга.
Финита ля комедия…
Любовь все же живет три года, уходит тихой неслышной поступью.
А я возвращаюсь в квартиру Лёньки и ругаюсь с Димкой, который порывается пойти со мной и которого ждет Алёна. Они должны ехать к ее родителям, что живут в Загорском.
Далеко.
И выезжать давно пора.
И делать Димычу в квартире Лёни нечего.
Третий лишний, и убедить в этом упрямого барана по имени Дима у меня все же получается. И, проследив, что он выруливает со двора, я открываю ворота своим ключом.
В кои-то веки нужная связка отыскивается сразу.
И может это тоже знак?
Как и бесшумно открытая дверь квартиры, полумрак в коридоре, ибо свет Лёнька экономит, а я врубаю во всем доме и слушаю потом, как он ходит и методично щелкает выключателями.
Гасит.
Сейчас узкая полоска света выбивается только из-под двери кабинета, к которому я бреду, не разуваясь и ориентируясь на голоса.
Громкие.
И яростные.
Точнее ярится только один:
— Да мне плевать, понял?! Пусть хоть на голове танцует! Она дочь Иваницкого! И-ва-ниц-ко-го!!! Слышал о таком?!
И — это интересно.
И прерывать беседу, что больше смахивает на монолог, я передумываю.
Подслушиванием воистину можно узнать так много нового.
— Пап, но я устал, — Лёнька возражает утомленно, с тяжелым, слышимым и за дверью, вздохом. — Ты не представляешь, как тяжело с ней общаться!
— Устал?! — Аркадий Петрович взвывает разъяренным зверем. — А жить красиво ты не устал?! Да у нас сделка с Иваницким на многие-многие миллионы! Ты представляешь, что будет, если она сорвется?! Да я тогда тебя, щенка сопливого, в асфальт лично закатаю! Девчонку он устал по клубам водить и развлекать!
— Пап…
— Что папа?! — Лёнькин отец рявкает и смеется, неожиданно, издевательски. — Опять скажешь, что ему жаловаться она не побежит?! Ему будет плевать, кто доченьку единственную обидит?! Отношения у них не те, да?!
И шорох газет ему составляют аккомпанемент.
— Ну так на, почитай, какие у них отношения плохие!
Усмешка получается сама, и какую газету Аркадий Петрович кинул Лёньке я понимаю.
И вообще… понимаю многое.
Пазл складывается до банального просто, и слушать дальше становится скучно.
Уже неинтересно, и в спальню я ухожу столь же тихо.
Собираю вещи и рюкзак одалживаю у Лёньки.
Надеюсь, он не обидится.
Я ведь не обиделась, что ему пусто живется без меня из-за Владимира Архиповича, и любит меня из-за него же. При следующей встрече обязательно передам Владимиру Архиповичу, что он спонсор не только многочисленных спортивных мероприятий, но и моих постоянных серьезных отношений.
Забавная у него единственная лепта в мою жизнь за двадцать лет получается.
Усмешка набегает на лицо, перерастает в смех, который невозможно сдержать. И я плюхаюсь на кровать, что пружинит, хохочу, сгибаясь пополам и утыкаюсь в свою футболку.
До рюкзака я ее не доношу.
И уйти в лучших традициях Туманного Альбиона передумываю.
— Остатки любопытства вспыхивают углями на пепелище нашей отгоревшей любви, — я манерно и высокопарно произношу одними губами перед зеркалом, прислушиваюсь к беседе своих несостоявшихся родственников.
Аркадий Петрович дает наставление, отеческие советы, прощается, а Лёнька уныло соглашается со всем и вымолить мое прощение клянется.
И, пожалуй, его стоит обрадовать, что с прощением ему стараться не придется, даже на цветы тратиться не понадобится.
Я и так прощаю.
И в кабинет захожу, когда Аркадий Петрович удаляется с чувством выполненного долга и вправленных непутевому сыну мозгов, а Леонид Аркадьевич откидывает голову на спинку шикарного кожаного кресла, в коем легко утонуть, и покачивает вальяжно стакан с виски.
Других напитков Лёнька не признает.
И меня тоже не сразу.
Давится благородным напитком и спрашивает с испугом и изумлением:
— Данька?!
— Поделишься?
Его взгляд я игнорирую и чистый стакан с подноса беру мимоходом, кручу критично, оценивая чистоту, и подхватываю бутылку виски, что, как хвастался Лёнька, из Шотландии к нему летает чуть ли не частным самолетом.
— Ты… ты откуда здесь? — он спрашивает настороженно и стакан свой, так и не допив, отставляет задрожавшей рукой.