Мир без Стругацких - Эдуард Николаевич Веркин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно со студии и началась карьера Семёна Львовича, не прерывавшаяся даже в 1948 году, когда вчерашние интернационалисты успешно выводили на чистую воду сынов Израилевых, прикрывших звучными славянскими фамилиями свои местечковые клички. Псевдоним Самуила Голдберга был взят в честь древнерусского города и выглядел настолько неестественно, что не мог обмануть даже младенца, но ответа на вопрос, как ему удалось уцелеть, Семён не знал и сам. На прямой вопрос Марининого однокурсника, как и сама Марина, родившегося на исходе сталинской эпохи, Семён с пьяной откровенностью ответил, что вообще не помнит, какой была жизнь во времена культа. Мальчишка, гордый своей юной наглостью, заметил в ответ, что, конечно, он и сам бы предпочёл забыть прошлое, если бы ему довелось принять участие в том, в чём, очевидно, успел поучаствовать Семён Львович. Марина шикнула на хама, но как-то вполсилы, почти без злости, – Семён отлично знал, как выглядит настоящая Маринина злость, которая то ли пугала, то ли возбуждала его. Нет, в этой беседе его молодая любовница явно взяла не сторону Семёна – и с тех пор он окончательно решил по возможности избегать её друзей, этих непризнанных гениев, которые так откровенно завидуют и его успеху, и его таланту.
Впрочем, сейчас Семёну не следовало бы вспоминать о Марине – лучше сосредоточиться на том, чтобы удержаться на ногах и не растянуться прямо в передней, рискуя вызвать вспышку Алевтининого гнева, так не похожего на злость Марины и уже много лет лишь легко раздражавшего Семёна – словно жужжание мухи, которая мешает спать, но не может причинить ни вреда, ни тем более удовольствия.
Держась за вешалку, он спихнул с ноги итальянские, купленные всё в том же Париже туфли, потянулся ногой к тапку и, всё-таки не удержав равновесия, едва не упал, в последний момент схватившись за то, что подвернулось под руку, – левое бедро жены.
– А ну, грабли убери, свинья жидовская! – рявкнула Алевтина. – Девок своих в Це-Де-Эле лапать будешь!
Никаких девок в ЦДЛ у Семёна Львовича не было уже лет пять, поэтому он гордо тряхнул головой – тронутые сединой волосы разлетелись во все стороны, так что, если бы это был эпизод из его романа, Семён, наверно, написал бы что-нибудь про львиную гриву, – но нет, он не был похож на льва, а напоминал ровно того, кем и был на самом деле: мужчину за пятьдесят, немного потрёпанного жизнью и изрядно пьяного. Руку он всё-таки убрал, схватившись вместо жены за висевший на вешалке плащ-болонью. Через минуту-другую, когда борьба с тапками увенчалась успехом, он гордо глянул на Алевтину, буркнул: «Да пошла ты!» – и по стеночке поплёлся в свой кабинет, догадываясь, что этой ночью ему нечего делать в супружеской спальне.
Нечего – ну и не надо, не очень и хотелось! Марине он бы сейчас, конечно, засадил – а Алевтина пусть сама развлекает себя как умеет.
Захлопнув за собой дверь, Семён с отвращением посмотрел на потрёпанный диван, на котором уже не раз засыпал и, что самое страшное, просыпался – с раскалывающейся головой, тошнотой, готовой вывернуть тебя наизнанку, губами, слипшимися от сухости, и настолько мерзотным вкусом во рту, что позорно проваливались все попытки описать его в какой-нибудь книге (надо ли говорить, что похмельем в идеологически выдержанном романе должен был страдать наглый юнец, хамоватый представитель городской богемы, чуждый подлинно русскому духу и светлым идеалам коммунизма?).
Чтобы отложить неизбежную встречу с диваном, Семён уселся за стол. Пишущая машинка со вставленным листом бумаги смотрела прямо на него – и он представил, как сейчас упадёт лицом прямо на клавиатуру. Поморщившись, он сдвинул орудие писательского труда в сторону, стараясь не смотреть, что он напечатал пару дней назад, когда последний раз пытался работать. Насколько он помнил, это должна была быть пьеса про влюблённых, которых разлучила война. Он давно хотел её написать – но сейчас при одной мысли о работе тошнота начинала гнать желчь по пищеводу, грозя залить зелёной жижей массивный дубовый стол – между прочим, антикварный и очень дорогой.
Пошарив в ящике, Семён выудил бутылку и посмотрел на неё, словно собираясь усилием взгляда вызвать джинна. Да, действительно, от джина Семён бы сейчас не отказался, но привезённая из загранпоездки в братскую Польшу бутылка «Бифитера» ждала торжественного случая в баре. Бар в гостиной, пьяно подумал Семён, бутылка в баре, джин в бутылке, а в джине… что в джине? Кощеева смерть? Он вытащил из горлышка бумажную затычку и в два глотка прикончил жалкие остатки «Столичной».
Ему чуток полегчало – самое время перебраться на диван и заснуть, подумал Семён, но задача оказалась сложнее, чем он думал: для начала он споткнулся о валяющийся на полу дипломат – и упал, даже не успев удивиться, зачем потащил дипломат с собой.
Семёну нравилось чувствовать щекой ворс ковра, привезённого им из Караганды лет десять назад. Тогда Семён Львович попал в состав группы деятелей искусства, прилетевших в Алма-Ату на русскую декаду искусства и литературы в Казахской ССР. В аэропорту их встречали казашки с цветами и знаменитыми алма-атинскими яблоками, Соболев, глава местного Союза писателей, сказал речь, а потом их бригадами разослали в разные города республики, и Семён Львович попал в Караганду, где членов делегации, разумеется, ждал банкет с изобилием водки и среднеазиатских закусок.