Мэр Кэстербриджа - Томас Гарди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Джентльмены, – начал он, – кроме того имущества, о котором мы говорили и которое значится в балансе, у меня осталось еще кое-что. Все это принадлежит вам, как и прочее мое добро, и я не такой человек, чтобы утаивать это от вас.
Тут он вынул из кармана золотые часы и положил их на стол; потом вынул кошелек – мешочек из желтой парусины, какой носят все фермеры и торговцы, – и, развязав его, высыпал монеты на стол рядом с часами. Часы он быстро взял на минуту, чтобы снять с них волосяную цепочку, сплетенную и подаренную ему Люсеттой.
– Ну вот, теперь вы получили все, что у меня было, – сказал он. – И я скорблю за вас, что это так мало.
Кредиторы – почти все они были фермеры – посмотрели на часы, потом на деньги, потом на улицу; первым заговорил фермер Джеймс Эвердин.
– Нет, нет, Хенчард, этого нам не надо! – сказал он горячо. – Вы честно поступили, но оставьте это себе. Как скажете, соседи… согласны?
– Да, конечно. Нам этого не надо, – сказал другой кредитор, Гроуэр.
– Пусть оставит себе, разумеется, – пробормотал сидевший сзади третий кредитор, молчаливый, сдержанный молодой человек по фамилии Болдвуд, и все единодушно согласились с ним.
– Так вот, – начал председатель совещания, обращаясь к Хенчарду, – хотя случай безнадежный, но я должен признать, что не видывал более благородного должника. Я убежден, что баланс составлен безукоризненно, честь по чести; никаких затруднений мы не встретили; ничего он не скрыл и не утаил. Что и говорить, он заключал рискованные сделки, которые и довели его до теперешнего плачевного положения, но, насколько я могу судить, он всячески старался не повредить никому.
На Хенчарда его речь произвела большое впечатление, но он не хотел показать этого и снова отвернулся к окну. Слова председателя были встречены гулом одобрения, и совещание закончилось. Когда все разошлись, Хенчард посмотрел на возвращенные ему часы.
«Я не имею права оставить их у себя, – подумал он. – Какого черта они их не берут? Мне чужого не надо!»
Вспомнив об одном неуплаченном долге, он отнес часы к часовщику, лавка которого была напротив, продал их, взял столько, сколько предложил часовщик, потом пошел к одному из мелких своих кредиторов, небогатому дарноверскому фермеру, и отдал ему деньги.
Когда все его имущество было описано и начался аукцион, в городе, где Хенчарда до сих пор осуждали, поднялась волна сочувствия к нему. Теперь картина всей жизни Хенчарда стала ясна его согражданам: они поняли, как замечательно он употребил свой единственный талант – энергию – на то, чтобы составить себе состояние из ничего (а у него действительно ничего не было, когда он впервые пришел в этот город простым поденным рабочим, вязальщиком сена с заверткой и ножом в корзинке), и люди удивлялись ему, жалея, что он разорился.
Как ни старалась Элизабет, ей никак не удавалось встретиться с ним. Она по-прежнему верила в него, хотя никто уже не верил, и ей хотелось простить его за грубость и помочь ему в беде.
Она написала ему; он не ответил. Тогда она пошла к нему, в огромный дом с фасадом из бурого, местами глазурованного кирпича и с массивными оконными переплетами, – тот дом, где она одно время жила так счастливо, но Хенчарда там уже не было. Бывший мэр ушел из дома, где он преуспевал, и поселился в домишке Джаппа, у монастырской мельницы, в том трущобном пригороде, где он бродил ночью, узнав о том, что Элизабет не его дочь. Туда она и пошла.
Элизабет удивилась, что он решил удалиться сюда, но сказала себе, что в нужде выбирать не приходится. Вокруг по-прежнему стояли деревья, такие старые, что их могли бы посадить обитавшие здесь когда-то монахи, а через затвор бывшей мельницы по-прежнему каскадом переливалась вода, яростно шумевшая в течение многих столетий. Домик был выстроен из старых камней, оставшихся от давно снесенных монастырских зданий, и в его сложенных бутовой кладкой стенах с камнями перемежались обломки ажурных орнаментов, лепные оконные косяки и наличники средневековых арок.
В этом домике Хенчард занимал две комнаты, а Джапп, которого Хенчард когда-то нанял, ругал, ублажал и наконец уволил, был теперь его квартирохозяином. Но даже здесь Элизабет не удалось увидеться с отчимом.
– Неужели он не может принять свою дочь? – спросила Элизабет.
– Он пока никого не принимает. Так он велел говорить, – ответили ей.
Потом ей как-то раз пришлось пройти мимо складов зерна и сенных сараев, которые еще недавно были штаб-квартирой торговой деятельности Хенчарда. Она знала, что он здесь уже не хозяин, и все-таки с удивлением смотрела на знакомые ворота. Фамилию Хенчарда густо замазали краской свинцового цвета, но буквы все еще слабо проступали сквозь эту краску, словно корабли сквозь туман. Выше свежими белилами была начертана фамилия Фарфрэ.
У калитки, прислонившись к ней, стоял тощий, как скелет, Эйбл Уиттл, и Элизабет-Джейн спросила его:
– Теперь тут мистер Фарфрэ хозяин?
– Да-а, мисс Хенчет, – ответил Эйбл. – Мистер Фарфрэ купил дело и всех нас, рабочих, в придачу; и нам теперь лучше, чем раньше, хоть мне и не след говорить это вам, раз вы падчерица. Правда, работать нам потяжелее стало, зато нас больше не пугают. Ведь у меня какие были волосы, а и те чуть не все повылезли от ужаса! Теперь никто не ругается, не хлопает дверью, не лезет тебе в твою бессмертную душу и все такое, и хотя жалованье на шиллинг в неделю меньше, а я стал богаче: ведь что тебе целый свет, когда ты вечно сам не свой от страха, мисс Хенчет!
В общем, Уиттл сказал правду: предприятие Хенчарда но работало, пока улаживались дела, связанные с его банкротством, но все снова пришло в движение, как только во владение Еступил новый хозяин. С этого дня набитые зерном мешки, обвязанные блестящими цепями, снова засновали вверх и вниз под стрелой подъемного крана; волосатые руки высовывались из дверей и втаскивали внутрь зерно; тюки сена перебрасывались из сараев во двор или обратно; скрипели завертки, а весы и безмены вступили в строй там, где раньше о весе судили на глазок.
ГЛАВА XXXII
В нижней части города Кэстербриджа было два моста. Первый, из потемневшего кирпича, примыкал непосредственно к концу Главной улицы, от которой ответвлялась другая улица, ведущая в расположенные в низине переулки Дарновера; таким образом, въезд на этот мост служил границей между зажиточностью и бедностью. Второй мост, каменный, стоял на большой дороге, там, где она пролегала уже по лугам, но все еще в черте города.
Вид этих мостов говорил о многом. Ребра каждого их выступа стали совсем тупыми, частью от времени, а глазным образом от того, что их терли многие поколения праздношатающихся, которые год за годом стояли здесь, размышляя о положении своих дел и беспокойно шаркая каблуками и носками сапог по парапетам. Если же под ногу им попадался сравнительно мягкий камень или кирпич, то и на плоских его гранях появлялись ямки, выщербленные тем же сложным способом. Все швы верхнего ряда кладки на парапетах были скреплены железом, ибо отчаянные головы не раз отрывали от них каменные плиты и швыряли в реку, дерзко бросая этим вызов судебным властям.
Надо сказать, что к этим двум мостам тяготели все неудачники города – те, что были неудачливы в делах, в любви, в воздержании или в преступлении. Но почему здешние несчастливцы облюбовали для своих раздумий именно мосты, предпочитая их железным перилам, воротам или ступенькам через ограды, было не совсем ясно.
Завсегдатаи ближнего, кирпичного, моста резко отличались от завсегдатаев дальнего, каменного. Выходцы из низших слоев общества предпочитали первый мост, примыкавший к городу; их не смущал презрительный взгляд народного ока. Они были не очень важными персонами даже во времена своих успехов и если порой унывали, то не особенно стыдились своего падения. Руки они большей частью держали в карманах, талию перетягивали ремнем, а их башмаки очень нуждались в шнурках, но, кажется, никогда их не имели. Они не вздыхали, думая о превратностях своей судьбы, а плевались, не жаловались, что на душе у них кошки скребут, а говорили, что им не повезло. Джапп частенько стоял здесь в трудные времена; стаивали тут и тетка Каксом, и Кристофер Кони, и бедный Эйбл Уиттл.
Несчастливцы, стоявшие на дальнем мосту, были более благовоспитанны. Это были банкроты, ипохондрики, лица, «потерявшие место», по своей вине или по несчастному стечению обстоятельств, имеющие профессию, но бездарные, – словом, «бедные, но благородные люди», не знавшие, как убить скучное время между завтраком и обедом и еще более скучное между обедом и наступлением темноты. Стоя у парапета, они почти всегда смотрели вниз, на быстро текущую воду. Всякий, кто так стоял здесь, пристально глядя на реку, был почти наверное одним из тех, с кем жизнь по той или иной причине обошлась неласково. Неудачник на ближнем мосту не смущался тем, что его видят сограждане, и стоял спиной к парапету, взирая на прохожих; тогда как неудачник на дальнем мосту никогда не стоял лицом к проезду, никогда не поворачивал головы, заслышав шаги, но, остро переживая свое положение, устремлял глаза на воду, как только кто-нибудь приближался, и делал вид, будто глубоко заинтересован какой-то диковинной рыбой, хотя все плавающие твари давным-давно были выловлены из реки.