Ноктюрны (сборник) - Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проводнику пришлось дожидаться господ довольно долго, так что он даже успел задремать, а когда очнулся – была уже ночь. Он слышал, что господа о чем-то тихо разговаривают, и барышня смеется каким-то не своим голосом.
«Вот всегда так… – подумал татарин. – И у богатых, и у бедных все одинаково».
X
Прошло недели две. Паутов часто уезжал в Ялту для каких-то таинственных переговоров с Лундом. Они посылали куда-то телеграммы, с нетерпением ждали ответов, обсуждали, давали друг другу советы и, расставаясь, думали каждый о себе. Дела были плохи, Лунд еще на что-то надеялся, а Паутов приходил в молчаливое отчаяние. Как на беду, Ирочка относилась к отцу с какой-то особенной нежностью, совсем уже не соответствовавшей всему складу ее характера. Она ждала отца и ухаживала за ним с виноватой ласковостью.
– Папа, милый, ты мне не нравишься… У тебя такой вид…
– Э, пустяки!.. У меня тоже свои нервы… Мне вреден крымский воздух.
Однажды Ирочка обняла отца и проговорила с особенной нежностью:
– Папа, что бы ни было, не нужно обращаться к Маторину… Можно все потерять, кроме гордости.
Паутов молча поцеловал дочь. У него были слезы на глазах. События так быстро шли вперед, что не мог помочь даже Маторин, потому что его помощь равнялась бы милостыне.
Ирочка ухаживала и за матерью и даже за бабушкой, но не получала с их стороны никакого ответа. Елена Васильевна смотрела на нее с молчаливым удивлением и только пожимала плечами, а сумасшедшая старуха убегала и пряталась. У девушки опускались руки, и она просиживала на морском берегу совершенно неподвижно, глядя на морскую даль, которая точно манила ее к себе. Там – за чертой горизонта – и простор, и воля, и счастье. Как счастливы птицы, которые могут лететь без конца… Море, над морем небо – и больше ничего. Нет, есть еще солнце – этот источник жизни, а следовательно, и податель всякого счастья и несчастья. Значит, и ее счастье заключается в жизнерадостных лучах этого, светила, в той таинственной лаборатории, откуда льется жизнь всего органического мира.
– Солнце, отдай мое счастье! – шептала Ирочка. – Солнце, отдай мое маленькое счастье… Ты согрело мое сердце, но это еще не счастье. О, если бы я умела и могла, какой чудный гимн сложила бы в твою честь… Чистые девушки выходили бы каждое утро на морской берег встречать им твое царственное появление, и их чистые голоса сливались бы с таинственной музыкой морских волн, как восторженный любовный шепот.
Особенно она любила сидеть у моря ночью. Она с замиранием сердца ждала, когда послышатся знакомые шаги, и даже закрывала глаза, как подстреленная птица, когда они раздавались.
– Ирочка… – шептал над ней знакомый чудный голос.
– Вы не смеете меня так называть… Это мое детское имя. Так называть меня имеет право один отец… Единственное чистое чувство – это отцовская любовь. Материнской я не испытала и поэтому не знаю.
Он покорно усаживался рядом или у ее ног и молчал. Насколько она ожидала его появления, настолько же теперь испытывала к нему чувство отвращения. Да, она ненавидела его, и он это чувствовал.
– За что вы меня ненавидите? – тихо спрашивал он.
– Я? О, за все, за все – за все прошедшее, настоящее и будущее. Я измучилась, думая о вас… Мне больно слышать ваше имя. И вы никогда и ничего не поймете, несчастный… Если бы вы знали, как я ненавижу себя – не вас, о! это было бы слишком много, а себя. Да… Я начинаю думать, что есть проклятые люди и что я принадлежу к их числу.
Он давал ей выговориться и потом начинал говорить сам, говорить те пустяки, которые говорятся только женщинам и которые действуют на них сильнее самой страшной артиллерии логических выкладок и построений. Важен самый тон, гипнотизирующий, баюкающий, не допускающий возражений. А Маторин умел именно так говорить. Ирочка стихала как-то вдруг, как засыпающий ребенок. Ей самой хотелось высказать так много, так много, и не хватало слов. В голове вертелись какие-то обрывки мыслей, ей хотелось чему-то верить, и она в смертельной истоме хваталась за голову, которая оказывалась лишней.
– Милый, это страшно… – шептала она, прижимаясь к нему. – Да, страшно не верить ничему, не верить даже звуку собственного голоса… Мне ничего от тебя не нужно… ничего… О, как я благодарна за то счастье, которое испытала, и как я жалка… Одним словом, я схожу с ума. Мне кажется, что каждый день – мой последний день, каждое восходящее солнце – мое последнее солнце. Милый, если бы ты мог понять хотя миллионную долю того, что переполняет меня всю. Мне делается жаль себя… Как в детстве, я опять хочу быть доброй, умной, справедливой, любящей. Я теперь люблю всех… даже камень, на котором сейчас сижу. Но я ни в чем не обманываю себя, а всего меньше в той роли, которую случайно сыграла в твоей жизни. Помнишь, как ты сказал при первой встрече: «Я помню вас совсем маленькой»… Тебе нравится любовь некрасивой девушки, затаенная страсть, то, чего ты не испытал. О, как я сейчас понимаю все… все… все!.. И все благословляю и все проклинаю…
Она и плакала, и смеялась, охваченная сладким безумием. Он слушал ее и невольно поддавался какому-то уносившему чувству, как несет пловца быстрая река.
– Как хорошо, что никто, никогда и ничего не узнает, – повторяла она, загадочно улыбаясь. – Ведь есть неизъяснимая прелесть в каждой тайне… Никто, никто, никто!.. Так счастливы были языческие боги… Тайна – это весь мир, каждый день, каждый удар сердца, и тот счастлив, кто владеет такой тайной.
Эта мысль о тайне занимала Ирочку в особенности, и она любила возвращаться к ней. Даже в других она ценила самую способность иметь какую-нибудь тайну. Так, отец сказал ей:
– Ира, знаешь, я придумал одну вещь, о которой узнаешь потом…
– Да?
– Представь себе, самая простая вещь, а между тем разрешает решительно все. А сколько я мучился, если бы ты знала… Уверен, что ты меня одобришь.
Паутов сделался в последние дни необыкновенно нежен с дочерью, повеселел и походил на прежнего Паутова. Он и ел по-прежнему, придумывая самые изысканные блюда. Его тайна заключалась в мысли о самоубийстве. Зачем тянуть, когда можно разом покончить все? А главное, не будет нарастающего унижения, не будет жалкого самообмана – раз, и ничего нет. Глубокий сон, нирвана, покой… Умные люди даже в почтенной древности так именно и делали, чтобы не переживать мук агонии.