Копчёная селёдка без горчицы - Алан Брэдли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, — ответил инспектор Хьюитт, — но что-то подсказывает мне, что ты знаешь кто.
Я не пошевелила ни мускулом, но мысленно распушила перья.
Подумать только! Наконец-то признание!
Я бы хотела обнять этого человека, но не могла. Он был бы оскорблен, а позже — но только потом, разумеется, — и я.
— У меня есть подозрения, — сказала я, стараясь, чтобы мой голос не соскользнул в верхний регистр.
— А, — заметил инспектор, — тогда ты должна как-нибудь поделиться с нами. Что ж, спасибо вам всем. Это многое объяснило.
Он сделал знак сержанту Грейвсу бровями и направился к двери.
— И еще, полковник, — произнес он, оборачиваясь. — Вы запрете Флавию дома?
Отец не ответил, и поэтому я тут же решила, что его имя навечно будет занесено в мою личную книгу святых и мучеников.
И затем, в официальной суматохе, полицейские ушли.
— Ты думаешь, я ему нравлюсь? — поинтересовалась Фели, придвигаясь как можно ближе к зеркалу над камином.
— Полагаю, да, — ответила Даффи. — Он все глаза проглядел, словно чудовищная каракатица из «Двадцати тысяч лье под водой».
С озадаченным выражением отец покинул комнату.
Через несколько минут, знала я, он погрузится в свою коллекцию марок, наедине с теми кальмарами и каракатицами, которые могут населять глубины его разума.
И в этот момент я вспомнила о Порслин.
Нелегко мне далось постучать в дверь моей собственной лаборатории, но я таки постучала. Не стоит пугать Порслин и рисковать, что мне перережут горло от уха до уха.
Но, когда я вошла внутрь, лаборатория была пуста, и я начала злиться. Черти бы ее побрали! Разве я не велела ей оставаться тут до моего возвращения?
Но, когда я открыла дверь спальни, она была там, сидела со скрещенными ногами на моей кровати, словно недокормленный Будда, и читала мой дневник.
Это уж чересчур.
— Чем, по-твоему, ты занимаешься?! — завопила я, подбегая к ней и выхватывая дневник из ее рук.
— Читаю о себе, — ответила она.
Признаюсь, у меня перед глазами все заволокло красной пеленой.
Нет, это не совсем верно: сначала передо мной все побелело — окрасилось в безмолвный белый сверкающий цвет, который стер все, словно атомные бомбы, сброшенные на Хиросиму и Нагасаки. Только после того, как этот смертоносный взрыв цветочных лепестков начал охлаждаться и увядать, сменившись желтым и потом оранжевым, он наконец сгустился до красного.
Я и раньше, бывало, впадала в ярость, но на этот раз разразился апокалипсис. Может, в характере де Люсов есть некий тайный изъян, впервые во мне проявившийся?
До сих пор моя злость всегда напоминала веселые карибские карнавалы, которые мы видели в фильмах о путешествиях, — шумный взрыв цвета и жара, неуклонно ослабевавший с течением дня. Но сейчас это внезапно выразилось ледяным холодом: застывшая пустыня, где я была недостижима. Именно в этот момент, думаю, я начала понимать отца.
Одно было ясно: мне надо уйти, побыть одной, пока не уляжется прилив.
— Извини, — сказала я резко, удивив даже саму себя, и вышла из комнаты.
Я немного посидела на ступеньках, не спускаясь и не поднимаясь.
Порслин действительно нарушила мою частную жизнь, но моя реакция напугала меня. На самом деле я до сих пор немного тряслась.
Я лениво перелистывала страницы дневника, не сосредотачиваясь на написанном.
Что читала Порслин, когда я прервала ее? Она читала о себе или, во всяком случае, так утверждала.
Я не могла вспомнить, что я написала. Я быстро нашла это место.
ПОРСЛИН — вряд ли может быть преступницей, напавшей на бабушку, поскольку в это время была в Лондоне. Или не была? Я могу полагаться только на ее слова. Но почему она почувствовала необходимость выстирать одежду?
Ответ на этот вопрос оставался загадкой, но если бы Порслин вернулась, чтобы укокошить меня, она бы это уже сделала.
Закрыв дневник, я вспомнила, что это мои последние заметки. Я еще не написала о Петтибоунах. Я обещала королеве пчел принести кое-какие бумаги из Букшоу, касающиеся Никодимуса Флитча и хромцов.
Тот факт, что я выдумала эти аппетитные документы под влиянием момента, не имел на самом деле никакого значения: в библиотеке вроде той, что в Букшоу, могут вполне найтись документы, которые удовлетворят явную жажду этой женщины.
Если в библиотеке никого нет, я могу приняться за поиски прямо сейчас.
Я почувствовала себя лучше.
Я прислушивалась, приклеившись ухом к двери. Если Даффи внутри и читает, как она обычно делает, я могу проглотить гордость и спросить ее мнения, возможно, под личиной оскорбления, а это почти всегда приводило к тому, что она ловилась на наживку.
Если это не сработает, всегда остается торжественный договор. Согласно ему я должна, войдя в комнату, сразу же упасть на одно колено и продекламировать: «Pax vobiscum», и если Даффи ответит: «Et cum spiritu tuo»,[62] прекращение огня вступит в силу на пять минут по каминным часам, и в это время ни одной из нас не позволяется проявлять невежливость по отношению к другой.
Если же она швырнет чернильницу, значит, трубка мира отвергнута и дело не сладилось.
Но по ту сторону двери не было ни звука. Я открыла дверь и осмотрелась.
Библиотека была пуста.
Я вошла и закрыла за собой дверь. В целях безопасности я задвинула засов, и, хотя им, скорее всего, не пользовались последние сто лет, он скользнул на место в полной тишине.
Старый добрый Доггер, подумала я. Он отличался умением замечать важные вещи, о которых следует позаботиться.
Если бы кто-нибудь спросил меня, я бы ответила, что почувствовала некоторую усталость и надеялась немного вздремнуть, не будучи потревоженной.
Я повернулась и окинула библиотеку внимательным взглядом. Прошли века с тех пор, как я была одна в этой комнате.
Полки возвышались до потолка уровнями, как будто образовались геологическим путем, сдвигом земли вверх.
Близко к полу, под рукой, стояли книги, принадлежавшие теперешнему поколению де Люсов. Над ними, вне досягаемости руки, были запасы викторианских обитателей дома, а еще выше, под потолком, располагался хлам, оставленный георгианцами: сотни и сотни томов в кожаных переплетах с тонкими, изъеденными червями страницами и таким мелким шрифтом, что глаза можно сломать.
Как-то раз я просматривала некоторые из этих реликтов, но обнаружила, что они посвящены преимущественно жизнеописаниям и проповедям горстки старых высохших тупиц, которые жили и умерли, пока Моцарт еще ползал в подгузнике.
Если где-то и было кладбище религиозных биографий, это было оно.
Я буду работать методично, подумала я, по одной стене за раз, сначала вершина одной стены, потом другой и так далее.
Книги о диссентерах не стояли в Букшоу на самом видном месте. Кроме того, я точно не знала, что ищу, но знала, что, вероятнее всего, найду это ближе к потолку.
Я подкатила библиотечную лестницу и полезла вверх: выше, выше, выше, я ступала все осторожнее с каждым шагом.
Такие библиотеки, подумала я, должны быть оборудованы бутылками с кислородом начиная с определенного уровня, на случай боязни высоты.
Это заставило меня вспомнить о Харриет, и меня охватила внезапная печаль. Когда-то эти книжные полки покоряла Харриет. После того как я однажды наткнулась на книгу по химии в этой самой комнате, моя жизнь изменилась.
«Перестань, Флавия, — произнес строгий голос внутри меня. — Харриет мертва, а у тебя есть дело».
Я лезла вверх, наклонив голову под неудобным углом, чтобы читать названия на переплетах книг, стоящих на нижних уровнях. К счастью, на этой высоте старые тома имели разумные, серьезные горизонтальные названия, глубоко впечатанные в корешки золотыми буквами, что производило ощущение трехмерности и позволяло довольно легко разбирать их в постоянном сумраке под потолком.
«Жизнь Симеона Хоукси», «Записки о Септуагинте», «Молитва и покаяние», «Размышления с кафедры о благочестии», «Астрономические принципы религии, природные и разоблаченные», «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», «Поликарп из Смирны» и так далее.
Прямо над этими книгами располагалась гидравлика и гидростатика — без сомнения, наследство Люциуса Протекающего де Люса. Я взяла книгу с полки и открыла. Естественно, там был экслибрис Люциуса — фамильный герб де Люсов с его именем, написанным внизу удивительно детским почерком. Ему принадлежала эта книга, когда он был ребенком?
Титульный лист был почти полностью густо исписан расчетами: суммами, углами, алгебраическими уравнениями — все они неразборчиво, торопливо, стесненно заполняли страницу. Вся книга была какая-то неровная, будто когда-то намокла.
Между страниц был засунут сложенный лист, когда я его развернула, он оказался нарисованной от руки картой — но картой, не похожей на другие, которые я когда-либо видела.