Corvus corone - Николай Верещагин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— За мной — бросил он, гордо прошагав мимо своей команды, и мальчишки послушно затрусили за его спиной. Они пролезли через какую–то дыру в заборе, пересекли железнодорожные пути и забились в тесный закуток между двумя гаражными стенками. Изогнувшись, Сухой вытащил из–под куртки две бутылки дешевого вина.
— Глянь, че родил! Двойню!.. — захохотал он, и мальчишки весело заржали вместе с ним. — Ща мы ей набалдашник–то свернем, — сказал он, доставая складной нож. Аккуратно срезал белую пластмассовую пробку с бутылки, круговым движением взболтал, причмокнул губами и протянул Борьке. — На, глотни первым!..
Борька неуверенно взял бутылку, она чуть не выскользнула у него, подхватил левой рукой.
— Ты че, бутылку в руках не держал? Не пил никогда?.. — поддел его Грицай.
— Пил, — насупясь, самолюбиво сказал Борька. — Дома у отца пил. Из холодильника.
— Ну так давай! — подбодрил Сухой. — Здесь у нас, правда, нет холодильника, сэ–эр, но бормотуха и так холодная.
— Стакана нет. Из горла? — неуверенно спросил Борька.
— Чудак! — усмехнулся тот. — Из горла кайф даже лучше…
Борька приложил горлышко бутылки ко рту и слегка запрокинул голову. Красная, словно кровь, струйка вина показалась в углу мальчишеских губ. Видеть, как его Борька, его тринадцатилетний сын пьет, было столь ужасно, что Вранцов не выдержал, сорвался со своей ветки и с криком закружился над закутком. Пацаны обалдело уставились на него, задрав головы.
— Это бешеная ворона, сумасшедшая! — крикнул Макс, которому уже досталось разок, когда он на Борьку нападал. — Я ее знаю, она трехнутая!..
— В психушку ее! Кыш, дефективная! — захохотал Грицай.
— А мы ей ща в глаз! — пообещал Сухой и нагнулся за камнем. Другие тоже похватали камни и начали обстреливать Вранцова со свистом и воплями. Камни замелькали справа и слева, так что Вранцову пришлось улететь и скрыться в отдалении на фонарном столбе.
Издали с негодованием и тоской он видел, как бутылка шла по кругу, как следом за Борькой к ней надолго присосался Сухой, а потом и Грицай с Максом допили ее. Выйдя из тупичка, Сухой замахнулся на проходящую электричку, целя в окна бутылкой, но не бросил, не посмел. Зато вслед за последним вагоном так шарахнул об рельсы, что градом мелких осколков она разлетелась по насыпи.
Но это было только начало, а при мысли, какое может быть продолжение, Вранцова бросало в дрожь. Прикончив и вторую бутылку, накурившись до одури, вся банда двинулась в Филевский парк. Спускались сумерки, и на пустых аллеях парка не было никого в этот час. Упоенные свободой и собственной лихостью, юнцы гикали, свистели и гоготали дурным голосом. Потом обнялись и, вихляясь из стороны в сторону, затянули какую–то блатную песню с чудовищным матом в каждой строке. Еще недавно Вранцов и представить себе не мог, чтоб его Боря, интеллигентный, с английским языком мальчик, мог шагать вот так с хулиганьем и, идиотически кривя губы на пьяном мальчишеском личике, распевать про «маруху» и «кичман». Но ни вмешаться, ни хотя бы словом одернуть их он не мог.
На детской площадке в окружении стройных молоденьких елей вся компания задержалась, осматриваясь. Площадка была новенькая, любовно украшенная деревянной резьбой, с детскими качелями, небольшой горкой для малышей и вырезанными из дерева скульптурными персонажами сказки «Колобок». Посредине стояла сказочная деревянная избушка, а в окно выглядывали простодушные лица деда и бабки, горюющих, что от них укатился колобок.
По углам площадки в виде наглядной агитации стояли четыре фанерных щита с картинами–плакатами, на которых образцовые пионеры и девочки в красных галстуках сажали деревца, с умным видом читали книжки или, взявшись за руки, катались по небесно–голубому льду на коньках.
— Ишь ты, деловая! — остановился Сухой перед читающей девочкой. Он замахнулся палкой и сильно ударил по фанерному щиту Непрочная фанера треснула, и на месте девочкиной головы возникла дыра.
— Клёво! — одобрил Макс и, подобрав себе палку, принялся курочить соседний плакат. Борька с Грицаем охотно присоединились к нему. Их дикие выкрики, удары палок и сухой треск фанеры разносились далеко окрест по пустым аллеям.
Когда все щиты были повержены, разгоряченные юнцы вернулись к избушке.
— Дай старичку по кумполу! — приказал Грицаю Сухой. Тот ударил, но старичок устоял.
— Он, падла, крепкий, — пожаловался Грицай.
— Ну, ниче, — ухмыльнулся Сухой. — Мы им в избушечке щас печку растопим. Замерзли небось, старички.
Идея понравилась. Пацанва бросилась собирать и совать в избушку всякий мусор, бумагу, туда же пошли обломки фанерных щитов. А когда набралось порядочно, Сухой поджег обрывок газеты и сунул его в окно. Тяга была сильная, и через минуту окна избушки блеснули желтым, из–под крыши повалил густой дым. А еще через пять минут вся она, охваченная пламенем, гудела и потрескивала на ветру. Лица старика и старушки быстро обугливались, чернели в ярко пылающем окне. В восторге вся банда и Борька с ними дикарски прыгали и приплясывали вокруг огня.
«Что делать?! Что делать?!» — лихорадочно твердил Вранцов, бегая в отдалении по ветке, но поделать ничего не мог. Кругом в темнеющих аллеях парка было пусто — некому остановить, урезонить распоясавшихся юнцов. Ощущение беды и своей перед ней позорной беспомощности было так мерзко, что он даже обрадовался, заметив сверху фигуры спешащих сюда людей. Это был милиционер и двое дружинников с повязками. Но в следующий момент осознал, что ждет его Борьку и похолодел. «Арест. Детская комната милиции. Плачущая Вика. Поставят на учет, сообщат в школу… А дальше клеймо трудновоспитуемого, безотцовщина, дурная компания, преступление, детская колония, тюрьма!..» — все это в мгновение ока пронеслось в его голове. А разгоряченные зрелищем пылающей избушки пацаны кривлялись и вопили, не замечая опасности. Метров за пятьдесят до них дружинники отделились от милиционера вправо и влево, чтобы взять мальчишек из–за кустов в охват.
Не раздумывая больше, Вранцов сорвался с ветки и, пролетев низко над самыми головами мальчишек, сел на стойку качелей в трех шагах. Изумленные пацаны перестали прыгать и уставились на него. «Гля, ворона! — заорал Макс, замахиваясь палкой. — Да это же она дефективная!..» Но при этом, как и рассчитывал Вранцов, он заметил милиционера. «Атас! — заорал он. — Полундра!» И ребята бросились наутек.
Дружинники, выскочившие из кустов, кинулись было догонять, но не успели. Им осталось только, ругаясь, смотреть, как догорает избушка, как чернеет, дымясь и обугливаясь, ее крепкий смолистый сруб.
Видя в тот вечер через окно, как Вика ругает поздно явившегося домой сына, Вранцов ждал: заметит, что он пил, или не заметит. Борька, набычась, отворачивался, прятал лицо, и, похоже, она ничего не заметила. Наверное, и сам он в прежнем своем состоянии ничего б не заметил. Сидел бы у телевизора сейчас или правил рукопись в кабинете и только морщился, что мешают ему. Так и не подозревал бы ничего, подобно большинству отцов, пока не дошло бы до скандала, до вызова в милицию. Теперь же он знал, чем занимается сын. И горьким знанием этим обязан был превращению, пернатому облику своему, который позволял многое из того, что творилось вокруг, увидеть, но не оставлял никакой возможности хоть что–то исправить, хоть что–нибудь изменить.
XXII
Никогда еще Вранцов не чувствовал себя в мире таким одиноким, как этой зимой.
Его теперешнее одиночество было тотальным, законченным, абсолютным. От людей отстал — и к воронам не пристал. Не было во всем мире другого существа, подобного ему, — одна мысль об этом делала его одиночество особенно глубоким и невыносимым. Всю зиму он прожил анахоретом и отчаянно скучал без людей. Без контактов с людьми, хотя бы случайных, мимолетных, он и сам переставал сознавать себя человеком — боялся окончательно превратиться в какую–то унылую одинокую птицу. Иногда желание побыть среди людей, ощутить их близкое присутствие охватывало с такой силой, что он специально летел куда–нибудь в людное место (на вокзал, на улицу Горького, на каток или на стадион) и, примостившись где–то там, незаметно, с жадным вниманием наблюдал за толпой.
Любимое место его в центре Москвы было на фронтоне Большого театра, на гриве крайней слева лошади в знаменитой квадриге его. Вид отсюда открывался великолепный: сразу и Кремль был виден, и Красная площадь, и Манежная, и весь проспект Маркса, и Петровка, и Кузнецкий мост. И все кругом заполнено народом, всюду жизнь, движение, вечный гул. Густые толпы на улицах, возле магазинов и метро, которые раньше только раздражали, стали нравиться ему именно своим многолюдством, хлопотливой человеческой суетой, обилием разнообразных человеческих лиц. Среди такого скопища людей он и сам чувствовал себя человеком, а это утешало, поднимало дух. Прежде, шагая в толпе, всегда был занят только собой и почти не обращал внимания на лица. А теперь всматривался в них, молодые и старые, женские и мужские, с огромным вниманием, и каждое казалось привлекательным, не то что одинаково носатые головы ворон. Иное лицо так нравилось ему, вызывало такую симпатию, что, забыв все, готов был лететь за этим человеком, как привязанный, и очень печалился, если тот терялся в толпе.