Моцарт (сборник прозы) - Валерий Брюсов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Теперь я тебя понимаю, Юний! Вот что было у тебя на душе, когда ты пришел ко мне! Да, не время нам было говорить о любви. Но теперь мы обменялись признаниями: когда-то ты говорил мне, что меня боготворишь, сегодня я тебе призналась, что ты мне стал дорог. Предоставим отныне нашу жизнь воле трех Парок, – пусть они сучат свои нити, золотые и черные, хотя бы уже близко было к одной из них лезвие ножниц. Когда-нибудь мы возобновим речи о наших чувствах. Теперь мы должны обратиться к другому, что важнее и твоей жизни, и моей, что выше, чем наша бедная и маленькая любовь: к судьбам Рима. Здесь, на этом пути, ты не должен и не смеешь покидать меня. Немного нас, верных великим заветам старины, служителей богов бессмертных, но тем теснее должны мы сплотиться в один круг. Мы должны продолжать нашу борьбу с безумием христианства, грозящим погубить все прекрасное и все величественное, что создано в мире. Одно сражение нами проиграно, но война еще не окончена. Ганнибал некогда подступал к самым семи холмам, но кончилось тем, что исполнилось пожелание Катона, и Карфаген был разрушен. Нам предстоит разрушить Карфаген новой религии, откуда новые Ганнибалы грозят нам участью более страшной, чем та, которая грозила республике после Канн. Чтобы грядущим поколениям сохранить мудрость Платона, чтобы в будущем опять могли жить Вергилии и Аполлонии, Суллы и Траяны, – останемся столь же тверды после неудачи, как слепой Аппий. Я – женщина, ты – юноша, но я попрежнему верю, что вдвоем мы можем больше сделать, чем умные сенаторы и искусные вожди народа. В этом деле дай мне руку, останься моим союзником и повтори свои клятвы: умереть за Рим!
Свою длинную речь Гесперия произнесла торжественно и строго, и в эту минуту она опять стала похожа на ту прежнюю Гесперию, уму и решимости которой я удивлялся. Лицо ее напоминало в эту минуту лицо Дианы-охотницы, и вся она казалась чистой и неприступной, так что странно было вспомнить ее недавние признания. Потом она добавила:
– А теперь иди к Намии и скажи своему дяде, что я немедленно пришлю к девочке лучших медиков Города. Мы ее спасем, потому что она не должна умереть. Этого не будет, «если что боги правые могут!».
Наклонясь, Гесперия меня поцеловала в лоб, и я уже не сопротивлялся этому поцелую.
Выйдя из дома Элиана, я долго не мог собрать мыслей. Все произошло совершенно иначе, нежели я того ожидал, и к тому, что мне пришлось пережить, я вовсе не был подготовлен. Неспешной походкой возвращаясь домой, я, как бы «по обычаю пифагорейцев», припоминал, слово за словом, все, сказанное мною и Гесперией, все наши движения и поступки. Я старался вникнуть в их смысл и разгадать Гесперию, которая предстала передо мною опять в новом облике, чем я ее знал раньше.
«Если все это с ее стороны притворство, – говорил я себе, – то какова же его цель? Зачем было Гесперии унижаться предо мною, обвинять себя в низких поступках, называть себя подобной жене Клавдия? Что может она получить от меня, человека без состояния, без власти, без особенных дарований? Предположим, что она хочет опять овладеть мною, но чем же я могу быть ей полезен?»
Однако поверить в искренность признаний Гесперии я все-таки не мог: слишком невероятным казалось мне, чтобы гордая Гесперия, привыкшая к поклонениям, могла внезапно полюбить, и так исступленно, бедного юношу, который недавно сам вымаливал у нее один ласковый взгляд. Какую-то ловушку, какую-то хитрость я чувствовал в поведении Гесперии, но не умел разгадать, в чем они состояли. Я мысленно сравнивал поведение Гесперии, во время разговора со мной, с движениями змеи, которая извивается, свертывается в кольца, отползает назад, пытается напасть и оттуда и отсюда и вдруг, усмотрев незащищенное место, бросается вперед и жалит. Но зачем она вела эту хитрую борьбу со мной, я не понимал.
А в самой глубине души, наперекор всем тем обещаниям, какие я давал самому себе, наперекор всем моим клятвам мести, запечатленным мною даже на стене подземной тюрьмы в Медиоланском священном дворце, – тайная сладость баюкала мои мечты. Так прекрасна была Гесперия, такое очарование исходило от ее существа, словно опьянительный аромат, что я опять чувствовал себя во власти ее чар: опять казалось мне невозможным жить без Гесперии, опять мне представлялось, что всюду, где нет ее, – пустыня, а там, где она, – те «белые лилии», что окружают блаженных. И это тайное чувство, которое я всячески старался подавить в себе, как тонкий яд, проникало во все мои мысли, отравляло их смертельным и гибельным соблазном. «Сильна ты, Афродита, богиня Книдская!» – готов я был воскликнуть.
Дома я застал всю семью за обедом. Никто меня не спросил, где я был, да и вообще никто почти не произнес ни слова за все время обеда, кроме отца Никодима, который несколько раз начинал было рассказывать городские новости, но, не встречая сочувствия, скоро умолкал. Впрочем, когда рабы уже подали сладкое, дядя угрюмо сообщил мне:
– Скоро возвращается Симмах. Он ничего не добился. Сенат останется без статуи Победы. Горе будет теперь, если готы опять подымутся на нас. Потерять нам тогда Гемимонт, Европу, Родопию, Дарданию, Македонию, Эпир...
– Господь Бог заступится за свое верное воинство, – вставил отец Никодим.
Дядя сурово посмотрел на него и ответил:
– Завоевывали эти земли не Господь Бог, но Метелл и Муммий, а что завоевал Господь Бог, мы еще не видели.
Отец Никодим тонко улыбнулся и, беря себе несколько сладких пирожков, произнес:
– Он завоевал весь мир, но не силой меча, а силой истины и любви.
Дядя не возразил ничего: ему неохота была спорить.
После обеда мне позволили зайти к Намии. Она была почти без сознания; впрочем, узнала меня и спросила:
– Ты сегодня был у Гесперии?
– Нет, – солгал я, не желая огорчать девочку, – я у нее не был и не пойду к ней.
– Ты ее не будешь целовать? – опять спросила Намия.
– Не буду.
– Поклянись мне.
Что мне было делать, как не поклясться, хотя я и чувствовал, что, может быть, скоро окажусь клятвопреступником. Я произнес торжественно:
– Клянусь тебе, что не буду Гесперию целовать никогда.
Намия вытащила из-под подушки маленькое серебряное зеркальце и яростно бросила его в угол комнаты.
– Это она мне прислала сегодня утром в подарок, узнав, что я больна. Но я не хочу ее подарков, не хочу! Сломай его, братик, растопчи ногами, брось в огонь. Я его ненавижу, я ее ненавижу! Я из-за нее умираю. Она – проклятая!
Меня поразило это признание, и, хотя с Намией разговаривать не следовало, ввиду ее болезни, я невольно спросил:
– Гесперия прислала тебе утром зеркало? Значит, она знала, что ты больна?
– Она мне прислала зеркало, – отвечала девочка, – проклятое зеркало, заколдованное, чтобы я умерла скорее, но я, может быть, еще не умру! Я теперь не хочу умирать. В Тартаре страшно, там темно, там тени!
Девочка начала метаться и говорить бессвязные слова, и я не мог добиться от нее, знала ли Гесперия, посылая ей подарок, о ее болезни. Все же темное подозрение поселилось в моей душе. «Неужели, – спрашивал я себя, – Гесперия раньше была извещена о несчастии с Намией и передо мною притворялась, делая вид, что услышала о том от меня впервые? Кто же она: всегда играющая на сцене или безумная, не понимающая, что говорит, как бедная Pea? Или же душа женщины – пучина Харибды, в которую не дано заглянуть мужскому взору?»
Я долго сидел у Намии и вместе с теткой старался то согреть ее коченеющие члены, то охладить сжигающий ее внутренний огонь. Девочка томилась и плакала и все чаще повторяла: «Я не хочу умирать, не хочу умирать!» Мы ее поили лекарствами, приготовленными ученым греком, но Намии от такого питья делалось только хуже, и было видно, что жизнь покидает ее худенькое тело. Чудилось, что страшная Либитина уже стоит у дверей нашего дома.
Поздно ночью ушел я из комнаты Намии, оставив мать у постели умирающей дочери. Уходя, при слабом свете лампады, я заметил, что в волосах Мелании за эти дни появились седые пряди. И впервые я почувствовал к тетке нежность и уважение.
V
Болезнь маленькой Намии продолжалась шесть дней, и эти дни были для меня, может быть, тягостнее, чем месяцы моего заключения в подземной тюрьме.
Я считал себя виновным в болезни девочки, и, видя ее страдания и близость ее конца, часто готов был воскликнуть в отчаяньи, вместе с Эдипом: «Земля, разверзнись!» С каждым днем ослабевая и как бы растаивая, подобно горсти белого снега, Намия все более страстно желала жить, и, плача, повторяла, в те часы, когда была в сознании: «Вылечите меня! я не хочу умирать! я боюсь умереть! спасите меня!» Она целовала руки грека и другого медика, которого, действительно, прислала к ней Гесперия, и умоляла их помочь ей, но те понемногу теряли свою самоуверенность и все чаще советовали надеяться на помощь богов.
Тетка разыскала где-то в Городе старуху фессалийку, которая лечила заклинаниями. То была сморщенная женщина, одетая грязно, с нечесаными волосами, бормотавшая на каком-то странном диалекте греческого языка, который я едва понимал. Едва войдя в комнату Намии и едва взглянув на девочку, метавшуюся в бреду, старуха тотчас объявила, что знает, кто наслал болезнь: одна египтянка, живущая по соседству, которая издавна невзлюбила весь дом Тибуртина. Потом лекарка долго обеими руками растирала тело девочки, шептала над ней непонятные заговоры, надела ей на шею амулет, зашитый в тряпичку, и ушла, уверив, что болезнь перейдет теперь на самоё египтянку, тогда как Намия через два дня будет совсем здорова. Однако отец Никодим, узнав о посещении знахарки, крайне рассердился, пригрозил тетке муками ада за сношение с ворожеей, что осуждают законы церковные и законы империи, и, при содействии Аттузии, снял с Намии ладанку, так что мы и не узнали, принесла ли она какую-нибудь пользу больной.