Письма 1846-1847 годов - Николай Гоголь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Твой Г.
На обороте: Moscou. Russie.
Профессору импер<аторского> Московского университета Степану Петровичу Шевыреву.
В Москве. В Дегтярном переулке близ Тверской. В собствен <ном> доме.
О. В. ГОГОЛЬ
<Около 4 марта н. ст. 1847. Неаполь.>
Любезная сестра моя Ольга, из посылаемых при сем денег (двух тысяч ассигнац<иями>) сто рублей принадлежат тебе, прочие же, как я писал в письме к маминьке назад тому неделю, должны быть распределены таким образом: 100 р<ублей> Анне, 100 Елисавете, 200 маминьке, 500 в пансион за вашего племянника, а 1000 в уплату процентов, которых ни на что другое не трогать, даже и в таком случае, когда бы хотелось оттуда занять на время. Сверх того, я посылаю тебе 50 р<ублей> моих на раздачу бедным тем, которых ты найдешь в наибольшей нужде и которые возымеют намерение истинное вести порядочную жизнь. [Далее начато: сверх того, посылаю тебе] От времени до времени будут тебе присылаться из Москвы деньги на бедных. Посылаются тебе также проповеди Иннокентия, которые ты прочти и скажи мне, как они тебе показались и чем именно для тебя полезны. На остальные пятьдесят рублей нужно будет сделать от меня какой-нибудь подарок племяннику. Или купить хорошее ружье, если он охотник, или что-нибудь такое, что он наибольше любит. В прежнем моем письме я сделал ошибку, которую хотел тотчас исправить, но не успел. А именно: поверяя счеты, веденные Лизой, я счел не так. [я счел за два года, вместо того] Вместил в один год ту сумму, которая приходится за два года. А потому и выставил 20 000 доходу, тогда как следовало выставить 10 000. Но и это я не знал тогда, в какой степени верно, потому что отчетов за два месяца тогда не получал. Письмо, в котором были заключены эти счеты, где-то долго странствовало [было на время запропастилось] и пришло ко мне гораздо позже. А потому, пожалуста, поверь вместе с сестрами хорошенько приход и расход за весь год и напиши мне итог за весь год, чтобы я знал наверно, сколько получено всего. Еще прошу вас поверять всякий месяц счеты именно таким образом, как я просил, взвешивая всякую вещь и сравнивая, во сколько мер одна другой нужнее. Затем будьте здоровы. Напишите каждая о том, что ни услышите о моей книге, и свои собственные впечатления, толки [и толки] других, и добрые и дурные, и что говорят в Полтаве. Никакими толками и замечаньями не следует пренебрегать, особенно дурными: они заставляют нас все-таки лишний раз на себя оглянуться. Сначала кажется неправда, а как всмотришься получше, увидишь, что дыма без огня не бывает, на дне лежит и правда. Но прощайте! Бог да хранит вас всех.
На обороте: Ольге Васильевне Гоголь в д<еревне> Васильевке.
С. Т. АКСАКОВУ
6 марта <н. ст. 1847>. Неаполь
Благодарю вас, мой добрый и благородный друг, за ваши упреки; от них хоть и чихнулось, но чихнулось во здравие. Поблагодарите также доброго Дмитрия Николаевича Свербеева и скажите ему, что я всегда дорожу замечаньями умного человека, высказанными откровенно. Он прав, что обратился к вам, а не ко мне. В письме его есть, точно, некоторая жесткость, которая была бы неприлична в объяснениях с; человеком, не очень коротко знакомым. Но этим самым письмом к вам он открыл себе теперь дорогу высказывать с подобной откровенностью мне самому всё то, <что> высказал вам. Поблагодарите также и милую супругу его за ее письмецо. Скажите им, что многое из их слов взято в соображение и заставило меня лишний раз построже взглянуть на самого себя. Мы уже так странно устроены, что по тех пор не увидим ничего в себе, покуда другие не наведут нас на это. Замечу только, что одно обстоятельство не принято [выш<ло>] ими в соображение, которое, может быть, иное [многое] показало бы им в другом виде, а именно: что человек, который с такой жадностью ищет слышать всё о себе, так ловит все сужденья и так умеет дорожить замечаньями умных людей даже и тогда, когда они жестки и суровы, такой человек не может находиться в полном и совершенном самоослеплении. А вам, друг мой, сделаю я маленький упрек. Не сердитесь: уговор был принимать, не сердясь, взаимно друг от друга упреки. Не слишком ли вы уже положились на ваш ум и непогрешительность его выводов? Делать замечания — это другое дело, это имеет право делать всякий умный человек и даже, просто, всякий человек. Но выводить из своих замечаний заключение обо всем человеке — это есть уже некоторого рода самоуверенность. Это значит признать свой ум вознесшимся на ту высоту, с которой он может обозревать со всех сторон предмет. Ну, что если я вам расскажу следующую повесть? Повар вызвался угостить хорошим и даже необыкновенным обедом тех людей, которые сами не бывали на кухне, хотя и ели довольно вкусные обеды. Повар сам вызвался; ему никто не заказывал обеда. Он [он сам] сказал только вперед, что обед его иначе будет сготовлен, и потому потребуется больше времени. Что следовало делать тем, которым обещано угощение? Следовало молчать и ожидать' терпеливо. Нет, давай кричать: «Подавай обед!» Повар говорит: «Это физически невозможно, потому что обед мой совсем не так готовится, как другие обеды, для этого нужно поднимать такую возню на кухне, о которой вы и подумать не можете». Ему в ответ: «Врешь, брат!» Повар видит, что нечего делать, решился, наконец, привести гостей самих на кухню, постаравшись, сколько можно было, расставить кастрюли и весь кухонный снаряд в таком виде, чтобы из него хотя какое-нибудь могли вывести заключенье об обеде. Гости увидели множество таких странных и необыкновенных кастрюль и, наконец, таких орудий, о которых и подумать бы нельзя было, чтобы они требовались для приуготовленья обеда, что у них закружилась голова. [Далее начато было: Подумывали ранее <?>, что это значит, повар [их <?>] нас морочит или иное что] Ну, что, если в этой повести есть маленькая частица правды? Друг мой! вы видите, что дело покуда еще темно. Хорошо делает тот, кто снабжает меня всеми замечаниями, всё доводит до ушей моих, упрекает и склоняет других упрекать, но сам в то же время не смущается обо мне, а, вместо того, тихо молится [молится обо мне] в душе своей, да спасет меня бог от всех обольщений и самоослеплений, погубляющих душу человека. Это лучше всего, что он может для меня сделать, и, верно, бог за такие чистые и жаркие молитвы, которые суть лучшие благодеяния, какие может сделать на земле брат брату, спасет мою душу даже и тогда, если бы, невидимому невозвратно, одолели ее всякие обольщения. Но покуда прощайте. Передавайте мне все толки и сужденья, какие откуда ни услышите, и свои, и чужие, — первые, вторые, третьи и четвертые впечатления. Душевный поклон доброй Ольге Семеновне и всем вашим.
Весь ваш Г.
Насчет Погодина есть также недоразумения, но, вероятно, он уже с вами об этом объяснился, потому что я ему писал подробно третьего дня, т. е. 4 марта. К Шевыреву было также послано письмо от 4 марта. При сем письмецо Надежде Николаев<не> Шереметьевой.
На обороте: Moscou. Russie.
Его высокоблагородию Сергею Тимофеевичу Аксакову.
В Москве. В Мокриевском переулке.
В доме Рюмина.
Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ
<6 марта н. ст. 1847. Неаполь.>
Друг мой Надежда Николаевна, вы ко мне ничего не пишете. Но я понимаю ваше молчанье. Вы, верно, молитесь обо мне. О! да благословит вас бог за это! Чего не может сделать у бога молитва, возносимая от чистого сердца за ближнего нашего и брата? Верю, что ради молитв тех праведников, которые обо мне молятся, бог спасет меня, — даже и тогда, когда бы душа моя была опутана со всех сторон теми обольщеньями лукавыми, которые подозревают во мне ныне. Пишите ко мне. Со смерти прекрасного Языкова нашего, которого душа теперь ликует в селениях небесных, вы не прислали ко мне ни одной строчки. Но прощайте. Бог да воздаст вам сторицею за ваши молитвы обо мне.
Ваш Г.
На обороте: Надежде Николаевне Шереметьевой.
В. А. ЖУКОВСКОМУ
Неаполь. 6 марта <н. ст. 1847>
Письмо от 6/18 февраля, пущенное из Франкфурта тобою с известием о книге моей, получено мною только третьего дни, то есть четвертого марта. Появленье книги моей разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим я, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому. После нее я очнулся точно как будто после какого-то сна, чувствуя, как провинившийся школьник, что напроказил больше того, чем имел намерение. [Далее начато: [и] Я чувствую только то, что] Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее. Но тем не менее книга эта отныне будет лежать всегда на столе моем, как верное зеркало, в которое мне следует глядеться для того, чтобы видеть всё свое неряшество и меньше грешить вперед. При всем том книга моя полезна. [Далее начато: Теперь даже этой самой заносчивости] В одну неделю исчезнули все экземпляры ее (хотя печатано было два завода). Все дотоле бывшие вопросы в литературе вдруг заменились другими, и все предметы разговоров умных людей наших обществ заменились другими предметами. Я ожидаю, что после моей книги явится несколько умных и дельных сочинений, потому что в моей книге есть именно что-то, зарывающее на умственную деятельность человека. Несмотря на то, что сама по себе она не составляет капитального произведения нашей литературы, она может породить многие капитальные произведения. Но, признаюсь, радостней всего мне было услышать весть о благодатном замысле твоем писать письма по поводу моих писем. Я думаю, что появление их в свет может быть теперь самым приличным и нужным у нас явлением, потому что после моей книги всё как-то напряжено, все более или менее, как противники, так и защитники, находятся в положении неспокойном, а многие недоумевают просто, куды пристать, не умея согласить многих, по-видимому, противоположных вещей, от той резкости, с какою они выражены. Появление твоих писем может теперь произвести благотворное и примиряющее действие. Но как мне стыдно за себя, как мне стыдно перед тобою, добрая душа! Стыдно, что воз<о>мнил о себе, будто [что] мое школьное воспитанье уже кончилось и могу я стать наравне с тобою. Право, [истинно] есть во мне что-то хлестаковское. А ты кротко, без негодованья подаешь мне братскую руку свою, которой посылаю заочный поцелуй. Прощайте, мои добрые!