Том 1 - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Бог с вами совсем! живите, — думаю, — как хотите».
Только тринадцатого сентября, под самое воздвиженье честна́го и животворящаго креста, пошла я к Знаменью, ко всенощной. Отстояла всенощную, выхожу и в самом притворе на паперти, гляжу — эта самая Леканида Петровна. Жалкая такая, бурнусишко старенький, стоит на коленочках в уголочке и плачет. Опять меня взяла на нее жалость.
«Здравствуй, — говорю, — Леканида Петровна!»
«Ах, душечка, — говорит, — моя, Домна Платоновна, такая-сякая немазаная! Сам бог, — говорит, — мне вас послал», — а сама так вот ручьями слез горьких и заливается.
«Ну, — я говорю, — бог, матушка, меня не посылал, потому что бог ангелов бесплотных посылает, а я человек в свою меру грешный; но ты все-таки не плачь, а пойдем куда-нибудь под насесть сядем, расскажи мне свое горе; может, чем-нибудь надумаемся и поможем».
Пошли.
«Что варвар твой, что ли, опять над тобой что сделал?» — спрашиваю ее.
«Никого, — говорит, — никакого варвара у меня нет».
«Да куда же это ты идешь?» — говорю, потому квартира ее была в Шестилавочной, а она, смотрю, на Грязную заворачивает.
Слово по слову, и раскрылось тут все дело, что квартиры уж у нее нет: мебелишку, какая была у нее, хозяин за долг забрал; дружок ее пропал — да и хорошо сделал, — а живет она в каморочке, у Авдотьи Ивановны Дислен. Такая эта подлая Авдотья Ивановна, даром что майорская она дочь и дворянством своим величается, ну, а преподлая-подлая. Чуть я за нее, за негодяйку, один раз в квартал не попала по своей простоте по дурацкой. «Ну, только, — говорю я Леканиде Петровне, — я эту Дисленьшу, мой друг, очень знаю — это первая мошенница».
«Что ж, — говорит, — делать! Голубочка Домна Платоновна, что же делать?»
Ручонки-то, гляжу, свои ломит, ломит, инда даже смотреть жалко, как она их коверкает.
«Зайдите, — говорит, — ко мне».
«Нет, — говорю, — душечка, мне тебя хоша и очень жаль, но я к тебе в Дисленьшину квартиру не пойду — я за нее, за бездельницу, и так один раз чуть в квартал не попала, а лучше, если есть твое желание со мной поговорить, ты сама ко мне зайди».
Пришла она ко мне: я ее напоила чайком, обогрела, почавкали с нею, что бог послал на ужин, и спать ее с собой уложила. Довольно с тебя этого?
Я кивнул утвердительно головою.
— Ночью-то что я еще через нее страху имела! Лежит-лежит она, да вдруг вскочит, сядет на постели, бьет себя в грудь. «Голубочка, — говорит, — моя, Домна Платоновна! Что мне с собой делать?»
Какой час, уж вижу, поздний. «Полно, — говорю, — себе убиваться, — спи. Завтра подумаем».
«Ах, — говорит, — не спится мне, не спится мне, Домна Платоновна».
Ну, а мне спать смерть как хочется, потому у меня сон необыкновенно какой крепкий.
Проспала я этак до своего часу и прокинулась. Я прокинулась, а она, гляжу, в одной рубашоночке сидит на стуле, ножонки под себя подобрала и папироску курит. Такая беленькая, хорошенькая да нежненькая — точно вот пух в атласе.
«Умеешь, — спрашиваю, — самоварчик поставить?»
«Пойду, — говорит, — попробую».
Надела на себя юбчонку бумазейную и пошла в кухоньку. А мне-таки тут что-то смерть не хотелось вставать. Приносит она самоваришко, сели мы чай пить, она и говорит: «Что, — говорит, — я, Домна Платоновна, надумалась?»
«Не знаю, — говорю, — душечка, чужую думку своей не раздумаешь».
«Поеду я, — говорит, — к мужу».
«На что, мол, лучше этого, как честной женой быть — когда б, — спрашиваю, — только он тебя принял?»
«Он, — говорит, — у меня добрый; я теперь вижу, что он всех добрей».
«Добрый-то, — отвечаю ей, — это хорошо, что он добрый; а скажи-ка ты мне, давно ты его покинула-то?»
«А уж скоро, — говорит, — Домна Платоновна, как с год будет».
«Да вот, мол, видишь ты, с год уж тому прошло. Это тоже, — говорю, — дамочка, время не малое».
«А что же, — спрашивает, — такое, Домна Платоновна, вы в этом полагаете?»
«Да то, — говорю, — полагаю, что не завелась ли там на твое место тоже какая-нибудь пирожная мастерица, горшечная пагубница».
«Я, — отвечает, — об этом, Домна Платоновна, и не подумала».
«То-то, мол, мать моя, и есть, что «не подумала». И все-то вот вы так-то об этом не думаете!.. А надо думать. Когда б ты подумала-то да рассудила, так, может быть, и много б чего с тобой не было».
Она таки тут ух как засмутилась! Заскребло, вижу, ее за сердчишко-то; губенки свои этак кусает, да и произносит таково тихонечко: «Он, — говорит, — мне кажется, совсем не такой был».
«Ах вы, — подумала я себе, — звери вы этакие капустные! Сами козами в горах так и прыгают, а муж хоть и им негож, так и другой не трожь». Не поверишь ты, как мне это всякий раз на них досадно бывает. «Прости-ка ты меня, матушка, — сказала я ей тут-то, — а только речь твоя эта, на мой згад, ни к чему даже не пристала. Что же, — говорю, — он, твой муж, за такой за особенный, что ты говоришь: не такой он? Ни в жизнь мою никогда я этому не поверю. Всё, я думаю, и он такой же самый, как и все: костяной да жильный. А ты бы, — говорю, — лучше бы вот так об этом сообразила, что ты, женщиной бымши, себя не очень-то строго соблюла, а ему, — говорю, — ничего это и в суд не поставится», — потому что ведь и в самом-то деле, хоть и ты сам, ангел мой, сообрази: мужчина что сокол: он схватил, встрепенулся, отряхнулся, да и опять лети, куда око глянет; а нашей сестре вся и дорога, что от печи до порога. Наша сестра вашему брату все равно что дураку волынка: поиграл, да и кинул. Согласен ли ты с этой справедливостью?
Ничего не возражаю.
А Домна Платоновна, спасибо ей, не дождавшись моего ответа, продолжает:
— Ну-с, вот и эта, милостивая моя государыня, наша Леканида Петровна, после таких моих слов и говорит: «Я, — говорит, — Домна Платоновна, ничего от мужа не скрою, во всем сама повинюсь и признаюсь: пусть он хоть голову мою снимет».
«Ну, это, — отвечаю, — опять тоже, по-моему, не дело, потому что мало ли какой грех был, но на что про то мужу сказывать. Что было, то прошло, а слушать ему про это за большое удовольствие не будет. А ты скрепись и виду не покажи».
«Ах, нет! — говорит, — ах, нет, я лгать не хочу».
«Мало, — говорю, — чего не хочешь! Сказывается: грех воровать, да нельзя миновать».
«Нет, нет, нет, я не хочу, не хочу! Это грех обманывать».
Зарядила свое, да и баста.
«Я, — говорит, — прежде все опишу, и если он простит — получу ответ, тогда и поеду».
«Ну, делай, мол, как знаешь; тебя, видно, милая, не научишь. Дивлюсь только, — говорю, — одному, что какой это из вас такой новый завод пошел, что на грех идете, вы тогда с мужьями не спрашиваетесь, а промолчать, прости господи, о пакостях о своих — греха боитесь. Гляди, — говорю, — бабочка, не кусать бы тебе локтя!»
Так-таки оно все на мое вышло. Написала она письмо, в котором, уж бог ее знает, все объяснила, должно быть, — ответа нет. Придет, плачет-плачет — ответа нет.
«Поеду, — говорит, — сама; слугою у него буду».
Опять я подумала — и это одобряю. Она, думаю, хорошенькая, пусть хоть по-первоначалу какое время и погневается, а как она на глазах будет, авось опять дух, во тьме приходящий, спутает; может, и забудется. Ночная кукушка, знаешь, дневную всегда перекукует.
«Ступай, — говорю, — все ж муж, не полюбовник, все скорей смилуется».
«А где б, — говорит, — мне, Домна Платоновна, денег на дорогу достать?»
«А своих-то, — спрашиваю, — аль уж ничего нет?»
«Ни грошика, — говорит, — нет; я уж и Дисленьше должна».
«Ну, матушка, денег доставать здесь остро».
«Взгляните, — говорит, — на мои слезы».
«Что ж, — говорю, — дружок, слезы? — слезы слезами, и мне даже самой очень тебя жаль, да только Москва слезам не верит, говорит пословица. Под них денег не дадут».
Она плачет, я это тоже с нею сижу, да так промеж себя и разговариваем, а в комнату ко мне шасть вдруг этот полковник… как его зовут-то?
— Да ну, бог там с ним, как его зовут!
— Уланский, или как их это называются-то они? — инженер?
— Да бог с ним, Домна Платоновна.
— Ласточкин он, кажется, будет по фамилии, или как не Ласточкин? Так как-то птичья фамилия и не то с люди, не то с како начинается…
— Ах, да оставьте вы его фамилию в покое.
— Я этак-то вот много кого: по местам сейчас тебе найду, а уж фамилию не припомню. Ну, только входит этот полковник; начинает это со мною шутить, да на ушко и спрашивает:
«Что, — говорит, — это за барышня такая?»
Она совсем барыня, ну, а он ее барышней назвал: очень она еще моложава была на вид.
Я ему отвечаю, кто она такая.
«Из провинции?» — спрашивает.
«Это, — говорю, — вы угадали — из провинции».
А он это — не то как какой ветреник или повеса — известно, человек уж в таком чине — любил, чтоб женщина была хоть и на краткое время, но не забымши свой стыд, и с правилами; ну, а наши питерские, знаешь, чай, сам, сколько у них стыда-то, а правил и еще того больше: у стриженой девки на голове волос больше, чем у них правил.