Зимние каникулы - Владан Десница
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, в тот вечер, раздеваясь, он опять думал о монахе. А поутру, бреясь, сказал себе: «Странно, вчера я столько о нем — думал, а во сне-то его и не видел! Можно почти с уверенностью сказать, что, если днем я думаю о нем и жду, что наверняка его увижу, он и не появляется; а когда наяву он мне и в голову не приходит — на тебе, пожалуйста, вот он во сне! Это-то и странно выходит, что если тебе не хочется видеть его во сне, то побольше думай о нем наяву!»
«Чепуха!» — отрезал он наконец и даже рукой махнул. А когда пришел на работу, взял почему-то свой ежедневный деловой календарь, перевернул наугад первое попавшееся количество страничек и под какой-то очень далекой датой синим карандашом написал: «Монах». Он вспомнил, как однажды в детстве, после гриппа, у него долгое время не проходила температура. Несколько десятых всего-то, но не понижалась. Мама приходила в отчаяние: «До каких же пор, доктор? Что делать, господи боже мой!» А доктор, старый, опытный врач, грузный человек с одышкой, не слишком волновался. «Оставьте вы термометр! — ответил он флегматично. — Пусть ребенок идет в школу, пусть играет! Когда через некоторое время вы измерите ему температуру, ее больше не будет!» Так и оказалось. Поэтому он и сейчас подумал: будет то же самое. «Перестану мерить температуру».
И в самом деле, помогло. Поначалу он все реже и реже вспоминал о монахе, потом и вовсе выбросил его из головы. И миновало, вероятно, месяца два, а он и думать о нем позабыл — и во сне, и наяву. Но в один прекрасный день, без всяких предчувствий, он перевернул листок календаря — и монах оказался на месте. С тех пор он чаще стал его посещать. Особенно если взгляд его падал на календарь. Все, что являлось календарем, с этих пор словно оказывалось связанным со всем, что являлось монахом, — одно приклеилось к другому, точно две карамельки в пакетике, согревшиеся в кармане: все, что было связано с календарем, напоминало ему о монахе, а все, что было связано с монахами, церковью, алтарем и тому подобным, приводило к календарю и к монаху. Стоило встретить похоронную процессию — и на́ тебе, монах! Попадался на глаза в книжной витрине «Сельскохозяйственный календарь» — и опять монах. Если, пока он ждал в приемной подписи начальника, взгляд его случайно падал на стенной календарь, или просто на стенные часы, или даже на барометр, то мгновенно возникал монах. Во сне, правда, он стал являться реже, но зато через более правильные, почти определенные промежутки. И ему казалось, будто он уже точно предчувствует очередной ночной визит, точно знает «монашеский день», как точно же знает постоянный день посещения прачки или налогового инспектора.
Некоторое время так и шло. Но тут в действие вступает логика — та самая чертова логика, которая возникает ради того, чтобы в конце концов испортить то, что не удалось погубить алогичности: теперь он по утрам больше не задумывался над тем, видел он во сне монаха или нет, и больше этому не радовался — ему стало безразлично. Он понял, что между «Я видел монаха» и «Я монаха не видел» разница заключается лишь в «да» и «нет», поскольку в обоих случаях слово «монах» присутствует неизменно. Он вспоминал, что прежде, бывало, бреясь, он наивно радовался при мысли «Смотри-ка, я его не видел!» или «Смотри-ка, я о нем не думал!», и горько теперь усмехался: «Насколько же глуп ты был, братец! Ведь думать о том, что ты не видел монаха, и означает, что ты о нем думал!» Это скептическое напоминание мгновенно сокрушало все: «Подумать только! Словно какой-то метастаз монаха, ибо хочешь не хочешь, во сне или наяву, днем или ночью — монах тут как тут!» И ему вдруг стало ясно, что все это время, с самого начала, и в период следствия, и всю пору до появления фатального листочка в календаре, монах, невидимый, продолжал существовать, где-то здесь, за занавеской. И однажды утром, бреясь, он замер и крикнул, стоя в одиночестве посреди пустынной белоснежной ванной комнаты: «Ох, если б забыть, только б забыть!..» Он несколько раз провел лезвием по щеке и опять застыл. «Но что есть забвение? И как может человек быть совсем спокоен? Даже если это спокойствие наступит, откуда знать, полное ли оно, это забвение, окончательное или только временное? На основании чего я с уверенностью могу считать, что однажды какая-нибудь случайная встреча, пустяк — что угодно! — неожиданно, и тем сильнее, вновь не пробудит мысль о нем?» Он положил бритву на холодное молочное стекло над умывальником, не сводя взгляда со своего осунувшегося лица с глубоко запавшими глазами, и произнес вслух, обращаясь к зеркалу:
— Нет мне спасения! — И от звука собственного голоса у него пошли мурашки по спине.
Но человек — силен. Человек — существо выносливое, упрямое, живучее. Человека так просто не возьмешь. И он попытался защищаться с помощью той самой «логики», которая все погубила. Он рассуждал: по сути дела, «думать о монахе» не совсем то же самое, что «думать о своей мысли о монахе»; правда, на первый взгляд это может показаться одинаковым, но это вовсе не одно и то же: тут есть маленький нюанс! В первом случае монах есть нечто, что стоит надо мною, нечто, что терроризирует меня, нечто, что владеет мною, повелевает; тут хозяин он, я лишь повинуюсь. Во втором же случае, наоборот, он подчинен мне, он мне повинуется, повинуется моей мысли. Здесь еще по-прежнему хозяин я! «Да, я хозяин!» — произнес он громко, опять глядя в зеркало.
Вот так, и это был шанс. Еще один шанс. Может быть, последний. И человек действительно пришел в себя и приободрился. Постепенно к нему возвратилась воля к жизни. Когда светило солнце, он отправлялся на прогулку в зоопарк. И даже вес его увеличился на несколько килограммов, а это был несомненно благоприятный, весьма благоприятный признак. С тех пор он стал регулярно взвешиваться, каждую субботу. И думал о монахе без тревоги, без всякого душевного волнения, почти равнодушно. «Со временем все выветрится», — внушал он себе. И благодаря именно тому факту, что монах перестал что-либо значить, само собою стало так, что он все реже думал о нем. «Это как у влюбленных: стоит только убедиться, стоит уловить первые признаки взаимности, как немедленно начинаешь воображать, позволяешь себе роскошь уже не так часто о ней думать, даешь себе немного отдохнуть от нее. И во всем так. Всегда главное — кто сильнее. Кто сильнее — тот хозяин: ты или она, ты или монах».
Как-то в субботу он правил на ремне бритву в ванной — и вдруг услыхал свой собственный свист. «Давненько я не свистел», — подумал он. А после полудня отправился в кино. Глупости все это! Примитивная лирика, томление духа, чушь собачья! Достойная девчонок из кондитерской или парикмахерш. Вечером, когда он раздевался перед сном, какой-то предмет выпал у него из кармана и упал на коврик перед кроватью. Он нагнулся — это был талон автоматических весов. Он разглядывал его с немалым удовольствием — вес возрастал. Лукавая улыбка появилась у него на лице, и он потер руки: «Теперь, кажется, я и в самом деле от него избавился».
Однако той же ночью он опять его увидел. Монах как будто похудел. И кисло ухмылялся, подмигивая левым глазом и грозя пальцем: «Ошибаешься, мой друг, ошибаешься! Хочешь не хочешь — а я в тебе. И ты никогда не сумеешь удалить меня из своей души!»
И тут — тут уже в самом деле не было больше никаких шансов.
1955
Перевод А. Романенко.
ВОСТОЧНЫЙ МУДРЕЦ
В научной экспедиции профессора Робине долго ожидали ответа от мудрого Салеба Хакима Шешама. И ответ этот наконец пришел. Он гласил:
«Дорогому брату и премудрому господину, познавателю французских великих школ и мудрейших наук, от меня, Салеба Хакима Шешама, муфтия Момкир-Ахиба, привет и уважение.
Я получил, дорогой брат и почитаемый господин, то послание, что ты отправил ко мне со своими помощниками и сотрудниками, которые благополучно прибыли в наши края после четырнадцати дней пути через пустыню в сопровождении наших людей, которых мы выслали им навстречу с верблюдами и мулами, дабы на рубеже пустыни те встретили их и счастливо к нам доставили. Я прочитал все, о чем ты пишешь в своей грамоте, и вот сел отвечать тебе.
Твои слова о том, что страна наша малоизвестна и неизучена и что о ней нет никаких сведений, а ты бы лично с охотой сюда приехал, дабы ее изучить и исследовать, весьма меня радуют. Приезжай же, дорогой брат! Ты будешь дорогим гостем в домах моих, ты найдешь мягкие подушки в садах моих и беседках, и уже в нетерпении перебирают копытами мои мулы и верблюды, которым предстоит пронести тебя по путям твоим. А пока же отвечаю тебе по порядку и без спешки, насколько сумею и смогу, обо всем, что милое твое сердце желает знать о нашей стране и о ее народе — и о временах минувших, и о животных и растениях, и обо всем ином, живом ли, мертвом ли, что в ней есть.