Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глеб подплыл к песчаному берегу и явлением своим спугнул ястреба с верхушки засохшего дуба – лениво-царственно полетел ястреб дальше, вглубь, к Сарову.
Глеб же вытащил лодку сколь мог на сушу. Сам лег под дубом, невдалеке от следов костра – сизо-выжженного места с кучкою пепла. Сквозь голые ветви дуба, вздымавшиеся, как сухие кости – низ же дерева был опален черным атласом, – в майской голубизне неба проходили облачка. Глеб смотрел на них, ни о чем не думал. Польское восстание, казаки, судьба Финка, грохот, суровое движение империи… Из леса тянуло теплыми мхами, болотцами, иногда протекала струйки сухо пригретой хвои и сосонника – это сразу, блаженно-сладостно переносило в раннее детство, на деревенский погост под соснами, напоенный этим запахом. Он закрыл глаза. Слезы выступили у него под ресницами. Хорошо бы лежать так всегда, без времени, дел и забот, в сияющем полубытии райском. Глеб не думал сейчас уже ни об Александре II, ни о Родине, за которую только что и обиделся, ни о Болеславе Фердинандовиче. Все это отходило, замирало в глубине, точно тонуло.
Он лежал так тихо, что стал частью пейзажа: два куличка, легким, низким полетом проверявшие побережье, опустились у самой лодки и безбоязненно пробежали в нескольких шагах от него. Кулички были серые, подрагивали хвостиками, отпечатывали веточки по влажному песку. Следы эти некоторое время держались, а потом стали растекаться.
* * *К Калачеву Глеб вполне привык. Перестал даже ощущать разницу возрастов, точно это был его приятель-отрок. С Финком же получилось сложнее. За обедами у Ганешина Финк сидел молча на дальнем конце стола, сопел и неопрятно ел. В шутках отца и хозяина никогда не участвовал – несмотря на свой вид, был очень самостоятелен, почти что высокомерен.
Когда Глеб заходил к нему, он держался вежливо и как будто покровительственно. Кроме Польши ничего для него не существовало. С Глебом он охотно разговаривал наедине, и Глеб всегда ощущал себя несколько стесненным, хотя что-то и возбуждало его в словах Финка.
– Пан инженер (так называл он Калачева) музыкант знатный, и когда по утрам у меня на оркестрионе играе, то прелесть. Но на завод не ходит. И за женою не смотрит. А надо бы. Пани хоть и шкапа[14], а с Аркадием Иванычем слишком разъезжает.
Глеб не особенно обратил на это внимание. Другое в рассказах Финка заинтересовало его больше.
– Комнаты у нее и Аркадия Иваныча рядом, но двери нет. Это только кажется, что нет. Ловко устроено, мне камердинер рассказывал: когда никого еще вас тут не было, приезжали из Нижнего мастера и такую дверку устроили потайную, что она и в ее комнату как бы шкафом выходит и у пана презуса[15] тоже в этом месте шкаф, а он весь отворяется, толкнуть рукой шкафчик пани шкапы – и он тоже на шалнерах, зараз в ее спальне. Хоть и шкапа, а нашего презуса объехала.
На Глеба этот разговор произвел смутное впечатление. Но история с дверью занимала.
На другой день, когда Ганешин уехал, он сделал даже не совсем джентльменский шаг, тайком заглянул в его кабинет. Действительно, небольшой шкаф был вделан в стену… но открывается ли он насквозь? Этого Глеб так и не узнал.
Другое в Финковых рассказах задело его гораздо больше.
– Пан инженер лайдак[16],– говорил Болеслав Фердинандович, – и пан презус тоже лайдак: и то бы ничего, а знают ли они, что на заводе о них говорят? Х-ха! Они простых людей и не видят вовсе. Только с инженерами ликеры пьют, да в карты играют. Я сам карты люблю, а зачем же рабочим заработки задерживать? На Вознесенском заводе в прошлом месяце и вовсе ничего не выдали – берите, мол, из заводского магазина мукой, крупой, салом. А денег из Петербурга не прислали. Так и у нас в Илеве поговаривают: что же, сами пьянствуют, туды-сюды катают, а наши же трудовые денежки задерживают? То, может, все это заводское управление деньжонки себе забирает?
У Глеба слегка перехватило горло.
У Финка мелькнуло в глазах не то смущение, не то скрываемое раздражение. Он поспешно ответил:
– Я ничего и не говорю про пана директора. И никто о нем не говорит. А насчет Вознесенска то сущая правда.
Глеб остался, все-таки, не совсем доволен. Ну еще бы, посмел бы этот старик с опухолью обвинять в чем-нибудь его отца! Но Глеб знал, что действительно отец ездил недавно на Вознесенский завод. Пробыл двое суток, вернулся не в духе.
На другой день, за обычным послеобеденным валяньем на диване он спросил об этом Калачева. Тот лежал на спине, в полурасстегнутой тужурке, с мундштуком в зубах, и высоко, заложив ногу за ногу, пускал изо рта кольца дыму. Внимание его было тем занято, чтоб одно текучее, сизо-завивающееся кольцо плыло за другим на равных расстояниях и как можно дальше уходило не развеявшись.
– Финк? А-а, всегда что-то из-под полы язвит. Раз… два… три… четыре…
Глядя на круто завернутое кольцо, бесшумно, бестелесно утекавшее, Калачев, как дирижер, отбивая в воздухе концом сапога такт, медленно досчитал до десяти. Кольцо все плыло.
– Браво!
Он даже вскочил.
– Глеб, обратите внимание, почти до самого окна. Десять секунд!
Калачев бросил окурок в пепельницу, вставил новую папиросу.
– Болеслав П… Фердинандович… нас осуждает, я знаю. А сам, а сам! А-ха-ха… Каждую неделю в Кильдеево ездит, там с подрядчиками и прасолами в стуколку режется. Да чего в стуколку, дело не в этом.
И Калачев рассказал Глебу, как несколько лет назад Финк проиграл три тысячи заводских денег и чуть было не повесился – вынули из петли, Наполеон лаем спас.
– У него сбережения были, все ухнуло, да еще вот и чужие… Вы понимаете! Но отдышался, а теперь опять копит и опять играет.
– Значит, про Вознесенск неправда? Калачев попыхивал уже новой папиросой.
– Разумеется. Всегда преувеличивает, что нас касается. Вышла маленькая задержка, больше ничего. Все отлично уладилось.
В подтверждение же того, что уладилось и что вообще все благополучно, Калачев пустил огромное кольцо дыма. Оно плыло с удивительною гармонией, почти что с музыкальной бесплотностью и развеявшись, наконец, могло бы служить для более философических зрителей некиим обликом бренности.
* * *В конце мая выдался удивительный день, теплый, почти даже душный. Глеб отправился на озеро, в купальню. Вода, воздух показались ему обольстительными, тело блестело в брызгах, под золотом солнца. Он и плавал, и лежал на досках в адамовом виде, и опять прыгал в воду. Все это было отлично. В конце же концов озяб, вернулся домой посинелый. А ночью боль в горле, жар, все, как полагается.
Утром он встать уж не мог. Лежал наверху, в своей комнате на хорах – отец в Балыкове, Ганешину и Людмиле не до него. Друг Калачев навестил в то же утро, поохал, сказал, что позвонит отцу в Балыково по телефону и ушел. Кому с больным весело! Глеб впал в печальное настроение. Вот, ехал к отцу за тридевять земель поправляться после зимней болезни – а теперь заполучил летнюю! Но ведь там, в Калуге, на Спасо-Жировке хворал у себя дома, при матери, Лизе, Соне-Собачке. А тут, в чужом месте…
Отец приехал на другой день к вечеру – Глеб с радостью услыхал колокольчик тройки. Отец вошел бодрый и мужественный, хотя и обеспокоенный. Глеб, на своем диванчике, откуда видны были в окно лишь верхушки лип и берез в парке, сразу почувствовал, что теперь за ним сила, свое, родное.
– Что же это ты, братец ты мой, раскис? – говорил отец, ласково его гладил по волосам, трогал лоб. – Перекупался, говорят?
Глеб смотрел на него почти виноватыми глазами.
– Да я, знаешь… я, конечно, купался. День был уж очень хороший…
Он взял горячей, отроческой рукой знакомую, в мелких веснушках, в лаборатории Горного института некогда обожженную руку отца – хотелось прижаться к ней, поцеловать… – он нечто в этом роде и сделал, робко и неловко, и вдруг испытал новое, остро-пронзающее чувство – слез… Он закрыл глаза, постарался отвернуться. Отец еще ласковее обнял, тоже смущенно забормотал: «Ну вот, ну вот, что же это ты расхворался у меня, гимназиаст… Поправляться надо, сил набирать, а он хворает».
Глеб сделал огромное усилие, чтобы не заплакать (это был бы уже позор!), крепко сжал отцу руку.
– Знаешь, когда я выздоровею… надо уж домой… в Калугу.
Отец сел рядом в креслецо, задумался.
– Тебе здесь надоело?
Глеб чувствовал себя очень слабым и несчастным.
– Я… хочу… домой.
Отец поднялся. Подошел к двери, закурил, выпускал дым на хоры. Так он стоял, как-то странно курил.
– Да, видимо, братец ты мой, пора нам отсюда… Пора. Глеб не совсем понял, что хотел этим сказать отец, но осталось ощущение, что они с ним свои, неудивительно, что одинакового чувствуют.
Эти дни отец пробыл в Илеве. Заводской доктор мазал Глебу горло, как в Калуге Красавец, давал полосканья, держал в компрессе – жар стал спадать. Наступила та ровно-унылая полоса болезни, которой Глеб и боялся: немножко кашель, немножко жар, слабость… – бронхит, с одной кушетки переезжает он на другую, но сил для настоящей жизни нет.