Последний суд - Вадим Шефнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же люди не сдавались: то кто-то срывал со стен немецкие приказы, то где-нибудь на темной улице на зимнем рассвете находили труп немецкого солдата. И все опаснее становились для врагов дороги района, все ненавистнее становились им сосновые леса, что окружали городок и тянулись далеко на восток. Уже два гарнизона в дальних деревнях были уничтожены партизанами.
Сутяга жил тяжело. Давно перетаскал он на городскую толкучку в обмен на хлеб свои пожитки, давно променял на муку отрез сукна, что когда-то преподнесли ему на Первое мая. Но бутыль старинного вина он не трогал. Ему верилось, что пройдет беда, что вернется сын и на его свадьбе разопьют они это вино.
Несколько раз навещал его Кринков, всегда полупьяный, — последнее время стал он пить. Важно распахнув меховую шубу, обращаясь к старику уже не на «вы», а на «ты», толковал он о том, что после войны заведет свою аптеку. Иногда он начинал ругать местных жителей: все чего-то ждут, глядят исподлобья. Звал он Чернова на немецкую службу, обещал быстрое повышение. Потом жаловался на полицаев — таких же изменников, как и он, корил их за глупость, за неисполнительность, а главное — за то, что все ему завидуют, подкапываются под него. Старику Чернову ясно было, что Кринков — человек конченый, а ходит он к нему потому, что больше словом не с кем перемолвиться. Слушая бургомистра, Чернов молчал и глядел в пол, а тот говорил, говорил, выворачивал свою душонку.
Но однажды пришел он пьянее, чем в прошлые разы, был угрюм. Под страшным секретом сообщил он старику, что немцы под Москвой потерпели поражение, а партизаны стали все чаще нападать на гарнизоны. Он посоветовал Чернову не медлить с поступлением на немецкую службу: немецкое начальство сейчас введет строгости, могут и Чернова заподозрить в сочувствии большевикам — почему он так долго раздумывает? Потом он, тоже под секретом, сказал, что вчера партизаны напали на гарнизон в пятнадцати верстах от Красноборска. Гарнизон отбился с большими потерями, а партизаны потеряли двух убитыми. Теперь придется строже быть с населением.
— Уж чего так строже, — угрюмо молвил старик Чернов, — что ни день, то людей вешаете. Только строгость эта вам боком выйдет. Подпадете еще под закон, подпадете!
— Ты про какой это закон? — взъелся Кринков. — Мне о законах не толкуй, я не посмотрю… Я с тобой как человек с человеком говорю, а ты Сутяга был, Сутягой остался.
И, пошатываясь, вышел он на улицу, где его ждал полицай — личная охрана. Но сразу же вернулся, ударом ноги распахнул дверь и крикнул Чернову:
— Чтоб в сорок восемь часов явиться для зачисления! Не придешь — донесение напишу, тогда в Сад культуры прогуляешься, там и тебе в траншее место найдется.
Старик Чернов не очень-то испугался — вряд ли станет Кринков писать на него донос: слишком многое он выболтал ему, Чернову, побоится, что Чернов на допросе расскажет немцам о его болтовне. Но все же ничего хорошего это не предвещало — не мытьем, так катаньем Кринков доберется до него. Смерти старик не боялся, но очень хотелось увидать ему сына — тосковал по нему. Он помнил слова погонщика о том, что Николай остался в конесовхозе, догадывался, что он в партизанах. Старик бы и сам пошел в партизаны, но понимал: он не годится. Стар, да веры к нему нет, чтобы в партизаны его взяли. Да и кто ему скажет, где они, как их отыскать? В городке от него сторонились: знали, что ходит к нему Кринков.
На другой день пошел Чернов в деревню Машихино, что в семи верстах от Красноборска, менять повидло на хлеб. Повидло было последнее — он наскреб со дня бочки в эмалированную латку, завязал в платок и вышел из хибары.
Пошел он не через центр городка, а стороной, окраинными улочками. На главной улице теперь всегда околачивались немецкие солдаты, полицаи, да и виселица на Соборной площади редко пустовала, — тяжко глядеть, лучше дать крюка. Выйдя за проселок, старик оглянулся на городок, перекрестился и зашагал ровным, скорым шагом.
Было морозно. Под латаными валенками старика звонко скрипел снег. На белесом, словно заиндевевшем, небе не было ни облачка. Воздух был густ и неподвижен. Дорога вошла в бор, сузилась, начала петлять. В бору было светло и просторно. Высокие, мощные строевые сосны стояли редко, их седые кроны упирались прямо в небо, в солнце. Обломки веток, желтые чешуйки коры валялись на снегу возле деревьев, путаные заячьи следы виднелись по сторонам дороги. Старик и сам не заметил, как дошел до Машихина.
Многие избы были заколочены, кое-где на месте жилья торчали печные трубы. Старик толкнулся в одну, другую жилую избу — хлеба не было. Здесь сами голодали. Лишь в одной избе удалось обменять ему свой товар на хлеб — у старосты, и то не сразу: хозяйка долго ломалась, говорила, что повидло плохое. В пути оно замерзло — пришлось ждать, пока оттает, чтобы хозяйка попробовала. Когда попробовала, осталась довольна, дала кусок сала и буханку хлеба и даже обедать оставила старика.
Когда Чернов вышел из деревни, уже смеркалось. Шел он не спеша: торопиться было некуда. Под мышкой нес он хлеб — значит, будет сыт еще несколько дней, много ли ему надо… Несколько раз присаживался он отдохнуть на пеньки, потом брел дальше.
Уже темнело. Мороз стал еще крепче. Пугающе-звонко треснуло дерево где-то в глубине леса — и снова тишина, только снег скрипит под валенками. Взошла луна, яркая, белая, обведенная еле видным радужным кругом — такой она бывает в сильные холода. Старик утомился, его брала одышка. Слишком густ был воздух, слишком долго петляла дорога меж сосен. Но кончился лес, началось поле. Тени одиноких придорожных ветел, черные, четкие, лежали, как жерди, поперек дороги. Вдали показался Красноборск.
Старик решил идти через центр городка, чтобы сократить путь. Он пересек шоссе, побрел мимо развалин кожевенного завода. За большими его окнами белели сугробы, из них торчали черные, скрученные огнем двутавровые балки; какие-то железные лохмотья свисали с разрушенных стен.
Потом он вступил на Никольскую улицу — когда-то светлую и шумную, теперь темную и пустынную. Как тихо, как безлюдно здесь было в этот непоздний час! Темны были дома, и только в большом здании клуба светились все окна — там была комендатура.
Вот и Соборная площадь. Теперь многие обходили ее стороной, мало кто переходил наискосок, чтобы лишний раз не глядеть на проклятую виселицу. Но старик устал — на этот раз, чтобы сократить путь, пошел он по тропинке, что по диагонали пересекала площадь.
На виселице чернели два трупа, в стороне, топоча озябшими ногами, ходил немецкий часовой, из эльзасцев. У него была протоптана в снегу своя тропинка — рядом с общей тропой. Старик Чернов прошел совсем близко от виселицы, увидел карие, блестящие от мороза глаза часового, заледеневшие края башлыка над темным припухлым его лицом — и невольно глянул вверх на виселицу. Она была совсем близко.
Что-то странно знакомое почудилось ему в лице, в фигуре одного из повешенных. Старик на мгновение остановился, вгляделся, провел холодной рукавицей по глазам — и выронил хлеб. Потом — через тропинку часового, через сугроб шагнул он к виселице.
— Коля, сынок, — простонал он, обнял ноги повешенного и глянул вверх.
Прямо над склоненной головой сына, над спутанными, сбитыми в клочья волосами горела луна — голубоватым холодным венчиком окружала она голову мертвого.
Часовой толкнул старика в плечо.
— Ходи, ходи, пьяный. Нельзя. Самогон пиль много, ходи!
Старик отошел от виселицы. «Партизан Василий», — прочел он на дощечке, что висела на груди сына, и увидел широкую рану на шее, — видно, повесили уже мертвого.
— Клеб съем, клеб съем, — простуженно смеясь, крикнул часовой и нагнулся, будто хотел взять буханку.
Старик поднял хлеб и, пошатываясь, пошел по тропинке.
Часовой, довольный развлечением, поглядел вслед старику и весело, не по-немецки певуче произнес какое-то длинное ругательство.
Вернувшись в свое жилище, Чернов зажег коптилку и сел на лавку. В комнате было холодно, по углам блестел иней. Не мигая, смотрел старик на огонек коптилки. Лицо его окаменело от горя, но глаза были сухи.
Долго сидел он так. Уже начало светать, уже вдали, в доме полицая Викторова пропел петух — единственный петух, уцелевший в городке, — а старик все сидел, молчаливый, неподвижный. Уже выгорел керосин в коптилке, уже косые лучи солнца пробивались сквозь замерзшие окна, а старик не двигался. Но теперь не только страдание, не только отчаяние выражались на его лице — неумолимым гневом было опалено оно, и беззвучно шевелились губы в такт тайным, суровым мыслям.
И вот он встал, прошел в другой конец комнаты и узловатыми, лиловыми от холода руками стал шарить по полке. Пакетик с отравой был здесь. «На целую роту хватит», — вспомнил он слова Кринкова. Потом он спустился в подвал и из мерзлой земли выкопал бутыль со старинным вином. Срезав смоляную нашлепку, он вынул пробку и, налив в стакан немного вина, попробовал его. Оно было все такое же: хмельное, густое, от двух глотков тепло разлилось по телу, закружилась голова.