Нити судеб человеческих. Часть 3. Золотая печать - Айдын Шем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот теперь, имея в зимние месяцы почти неограниченный досуг, Февзи как-то по случаю приобрел некий странный инструмент - духовую трубу с клавиатурой. В лагере аккордеонист Абхаир разрешал парню брать в руки свой «Хохнер» и объяснил кое-что о клавиатуре, об октавах. Но тогда Февзи так и не научился прилично играть на инструменте. Теперь, в Старом Крыму, он сам пытался подбирать хорошо знакомые национальные мелодии на «духовом аккордеоне» и у него стало получаться. По тоскливым зимним вечерам в хижине его звучали мелодии, запавшие ему в душу в годы заключения, когда он был окружен своими земляками, относившимися к нему особо по-доброму, как к самому младшему из крымских татар, сидевших в этом лагере. Чаще всего любил он наигрывать грустную, пришедшую из неизъяснимой древности мелодию, которую нынче называли «Эски Варилядж»:
Слушал горькие жалобы февзиевой трубы часто коротавший вечера вместе с ним робкий мужик с густыми поседелыми, будто осыпанными пылью, волосами по имени Сашка, который нанялся летом сезонным рабочим, да так и остался, беспаспортный, при экспедиции по доброй воле Февзи. Присутствовал при этих наигрышах и приходивший пешком из Судака старый виноградарь Константин Федорович, однажды случайно познакомившийся с Февзи, обрадовавшийся встрече с крымским татарином и теперь не реже раза в месяц посещавший его. И Февзи для своих русских товарищей начинал играть тоже очень грустно:
Черный ворон, что ты вьешьсяНад моею головой?Ты добычи не дождешься,Черный ворон, я не твой!
-Чего ты бродяжничаешь всю свою жизнь? – спрашивал виноградарь Сашку.
- Я вольный человек. Не хочу быть ни начальником, ни подчиненным, - отвечал Сашка, бросая на Февзи виноватый взгляд.
А Февзи усмехался про себя – какой я начальник, зек я!
И пили они не торопясь горькое крымское вино… А Сашка потом, придя в свою каморку, принимал дополнительно стакан самогонной сливянки и засыпал весь в слезах, оплакивая свое сиротство. Если бы этого Сашку увидел Камилл, то узнал бы в нем толстогубого бродягу, которого он впервые заметил из окошка скотоперевозного вагона и которого он через несколько лет после того вытаскивал с нар в Чинабаде.
Константин же Федорович оставался ночевать у Февзи, и уже лежа в постели долго рассказывал своему молодому другу о довоенной жизни в Крыму, о своих друзьях-татарах. И этот ночной разговор шел на татарском языке.
Февзи многое узнал о Крыме от Константина Федоровича, коренного крымчанина. Узнал о довоенной жизни на Полуострове, когда не было теперешней злости у людей и все жили дружно. Узнал о годах оккупации, когда люди разных национальностей помогали друг другу избежать несчастий, исходящих от немцев и румын. И узнал об ужасных днях в мае, когда после выселения татар оставшееся население долго оставалось в шоке, ожидая новых бед.
Прогуливались Февзи и Константин Федорович улочкам Старого Крыма и Судака, и старый крымчанин показывал своему молодому товарищу иссохшие старинные фонтаны:
- До войны в некоторых из них еще была вода, а теперь сам видишь…
Однажды осенью Сашка пришел вечером к своему начальнику с недешевой бутылкой «Московской особой» и признался, что решил добираться до своей деревеньки на Оке, откуда его семью раскулачили и вывезли вместе с родителями и семерыми братишками да сестренками на Северный Урал. Саша, старший из сыновей в раскулаченной семье, бежал из мест поселения, и всю жизнь, не желая служить этой власти, пробродяжничал, боясь и думать, что стало с его родней.
- Может и вернулся кто в родной дом, - говорил он, не сдерживая слез. – Да и по всякому поеду, мне уже пятьдесят, помирать на родине буду. Давай выпьем, Февзи, напоследок.
Февзи, который давно отказался от употребления водки, на этот раз опрокинул с Сашей полстакана и обнял его на прощание.
Теперь ему порой целыми днями не доводилось перемолвиться с кем-либо словом, и чтобы нарушить гнетущую бессловесную тишину он пел песни, декламировал стихи и даже вслух разговаривал сам с собой.
Глава 3
Что-то я все о других – о Камилле да о Февзи. Расскажу как я однажды летом, тоже в конце шестидесятых годов, прошел по тому же маршруту, по которому проходил каждый раз, приезжая в Симферополь.
От ворот того двора, где остались во времени следы мои и моих братишек и сестренок, увозимых отсюда в сорок четвертом году на гибель в Азии, я шел по городу в направлении своего родного дома, в котором жил вместе с папой и мамой до войны, из которого энкаведешники вывели моего отца, откуда немцы выгнали меня с матерью в годы оккупации. Я шел по улице Карла Маркса, которая за прошедшие с окончания войны четверть века нисколько не изменилась - все те же одноэтажные облупленные дома, узкие расходящиеся от «главной улицы» переулки, которые только тем и были хороши, что утопали в зелени деревьев. Я шел и отмечал места, чем-то знаменательным отпечатавшиеся в моей памяти. Вот здесь меня сбила автомашина, на которой куда-то спешили немецкие офицеры, так спешили, что не остановились, чтобы помочь отлетевшему из-под крыла «Мерседеса» мальчишке, неосторожно перебегавшему дорогу - будто всего-навсего собачке лапу отдавили.
А вот здесь меня, возвращающегося запоздало от друга, который оставался проживать в подвале нашего довоенного дома, остановил русский полицай и велел бежать домой дворами - наступил, оказывается, комендантский час. Я знал, что с попавшимися в это время жителями оккупированного города немцы не церемонятся, но удлинившийся майский день ввел меня в заблуждение. Я, как и посоветовал «наш» полицай, торопливо шел проходными дворами, оглядываясь и прислушиваясь, но в одном месте был замечен жандармами, когда перебегал улицу. Жандармы эти вселяли страх не только детям, не только взрослым гражданам города, да и, пожалуй, обычным немецким военнослужащим. Они всегда ходили вдвоем, четко отбивая шаг, глядя прямо перед собой мертвенным, белесо-голубым взглядом героев картин, тогда еще не родившегося русского художника Васильева, на груди у них висели большие бляхи, почему-то пугавшие мальчишек даже больше, чем неестественный размеренный шаг, огромный рост и вороненые стволы автоматов. И вот впервые я стал свидетелем того, что с размеренного неторопливого шага жандармы перешли на бег - они бросились в погоню за появившимся в поле их зрения ребенком. В вечерней тишине тяжелый топот кованых сапог разносился по всем прилегающим улочкам, пугая затаившихся за окнами людей, а мальчишка, отлично знавший все ходы и переходы, заставлял разъярившихся громил забегать в темные дворы, протискиваться между тесно стоящими стенами, перелезать через заборы. Но полевая жандармерия – гордость вермахта! Откормленные здоровые мужики в тяжелом обмундировании не отставали, изощренным слухом улавливали - и всегда верно! - легкий шаг убегавшего от них ребенка и не отказывались от намерения настигнуть его. А мальчишка полумертвый, несомненно, от страха, все уходил, уходил, хотя находился уже где-то совсем близко. Жандармы без слов понимали друг друга, маневры их были отработаны, тактика эффективна. И порой они даже слышали уже дыхание беглеца, его испуганное повизгивание…
Славная была охота! Вот только дичь не удалось подстрелить…
Pfeffer вам в Arshloch, Кованые Сапоги! Я и не помышлял взвизгивать от страха! Я завел преследователей в тупичок, сам пролез через хорошо известное мне маленькое окошко в подвал соседнего дома, оттуда выбрался на крышу и спрыгнул на землю совсем в другом переулке, куда вы, которые теперь с перцем в жопе, и днем не доберетесь!
…Я долго не понимал этих властителей комендантского часа, которым разрешено убивать, считал их случайным, чуждым человечеству и давно отторгнутым явлением, покуда совсем недавно, уже в Двадцать Первом веке, не посетил в Ингушетии лагерь беженцев из Чечни. Там меня поразило произошедшее накануне моего посещения событие, о котором плача рассказывала девочка лет пятнадцати. Вечером, когда мать пошла к живущим за плетнем соседям, кто-то бросил камешек в окно. Двое ее братьев, одному из которых было двенадцать, другому восемь лет, решив, что вернулся пропавший год назад отец, выбежали во двор, и, открыв ворота, шагнули на улицу. Раздались две автоматные очереди и девочка, оставшаяся во дворе, услышала веселый голос солдата:
- Вы же знаете, что после комендантского часа появляться на улице нельзя! – и веселая компания погуляла дальше.
Мать умерла от разрыва сердца в тот же час, а девочка, по совету соседей, убежала в Ингушетию - ее, как свидетельницу, могли убить в ближайшую же ночь.
Вот что такое комендантский час, а вы думали это стальные жандармские бляхи?