Глухая Мята - Виль Липатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Емкое слово – биркий. Так говорят о ягоде, крупной, удобной для сбора, – биркая ягода; так говорят о хорошо отточенном топоре – биркий, берет много; о скаредном, прижимистом человеке – биркий, все в дом тянет. Язык нарымчан плавен, нетороплив, широк и емок, как их походка бывалых охотников, рыбаков, ягодников. Непонятен порой язык нарымчан пришлым людям. «Выкуковала противень я, бабоньки!» – похваляется нарымская женщина вечером подругам, и трудно понять, что говорит она: «Выпросила противень». Через десяток слов опять бисером высыпает женщина: «И ведь до чего Дунька верещага, до чего взрачная! Улещивает ее, бабоньки, гладкомаз-то этот, гоношится вокруг!» И понимать ее надобно так: «До чего Дунька языкастая, до чего красивая! Уговаривает ее льстивый, вкрадчивый человек, вертится вокруг нее!»
До боли жалко, что в последние годы скудеет, линяет русский язык – железкой брякает в нем твердое канцелярское слово, булькает иностранный слог, запутанным переплетением коряжатся составные, вроде русские, а на слух иностранные слова – хлебозаготовки, сельхозотдел, стогометальный агрегат.
Бирко идут лесозаготовители.
Солнце еще не вставало, но по верхушкам сосен, желтые, бегут наперегонки блики, предвещая ранний и ясный восход… Она все-таки берет свое, поздняя и холодная нарымская весна! Ничего, что после двух теплых дней бушевали метели, падал сухой снег, ничего, что пуржило по-зимнему, – черный глазок обнажившейся земли с ожиданием смотрит в небо. Везде оставила след весна – на соснах, на снегу, на осевших взгорках. И уж не может зима перебить солодкий, настоявшийся на разогревшемся иглопаде дух весны – поднимается от земли, кружит голову. С праздничным звоном падают, разбиваются вдребезги о твердую землю стеклянные сосульки и звучат долго… Мартовский весенний день рождается в Глухой Мяте.
Проверещала, пробалабонила сорока, и лесозаговители рассмеялись – болтливая птица предупреждала о появлении людей холодные, застывшие тракторы… Машины стоят на заснеженной поляне, печально сутулятся горбатинами погрузочных щитов. Косолапые гусеницы виновато подобраны: вот, дескать, молчим, извините! Одиноки, заброшены машины – ждут не дождутся прихода людей, чтобы ожить, потеплеть, и люди ускоряют шаги, на ходу скидывают телогрейки и тоже виновато спешат к тракторам – вот, дескать, спали, отдыхали, извиняйте! Но только двух человек близко подпускают машины – Георгия Ракова и Федора Титова. От этого они важничают, суровеют, не идут, а торопливо вышагивают – нет, бегут! – отдаленные от товарищей молчаливой привязанностью тракторов. Машины перед ними охотно открывают двери кабин, капоты, полные доверчивости обнажаются – знаем вас, помним, уверены, что нежны, чутки ваши руки! Смело, без колебаний, как опытные хирурги в человеческую грудь, забираются водители в тракторы, ощупывают переплеты кровеносных сосудов, клапанов, вторгаются в неразбериху разноцветных проводов-нервов. Замирают в ожидании пробуждения машины, потом, глотнув теплой воды, бензина, газа из бункеров, судорожно вздрагивают. Гулко раздаются первые такты, тайга торопливо повторяет их, возвратив эхом, дробит, но потом как-то сразу приносит издалека ровный, облегченный гул – машины работают на полном ходу, стараясь перегнать, перекричать друг друга повеселевшими голосами. Проверив моторы на больших оборотах, трактористы убавляют газ, и по тайге накатом разносится веселый лязг тракторных гусениц. Круто повернувшись на месте, как на поводу кони, машины рвутся в лесосеку. Ревут радостно. Четко, задиристо тракторам отвечает мотор передвижной электростанции.
Ввввв! – гудит он.
Проходит еще несколько секунд, наполненных перекликом моторов, как вдруг электростанция сникает, захлебывается, словно мотор подавился горючим и маслом, – это включают пилы вальщики леса Виктор Гав и Борис Бережков. Истошно кричат без нагрузки пилы; склонив головы, парни бестрепетно прислушиваются к их истерическому вою, крепкими руками сдерживают их, готовых вырваться, – проверяют на звук, – потом одновременно щелкают выключателями, и сразу легче становится дышать мотору станции Валентина Изюмина. Кинув пилы за спину, парни повертываются и быстро уходят на лесосеку. За ними черной змеей вьется, шуршит кабель, к которому они привязаны, как иголка к нитке. Тайга ветками сосен проглатывает их.
Рвется в лес трактор Федора Титова – подпрыгнув на пеньке, взревев, машина глухо урчит, торкочит гусеницами, лязгает металлом. Георгий Раков высовывается из кабины, следит за Федором. Свою машину он трогает осторожно, берет с места без рывка, точно не мотором, а медленно навалившимся на трактор телом.
На именных часах бригадира Григория Семенова восемь часов. Рабочий день в Глухой Мяте начался.
5
Выходя из барака, не заметили лесозаготовители, что Михаил Силантьев замешкался в дверях, остановившись на пороге, пробормотал вроде как бы растерянно: «Ах, черт возьми! Забыл!» Но Петру Удочкину, обернувшемуся к нему, что именно забыл – не сказал, а только подтолкнул Петра вперед – иди, мол, разберусь без тебя! Петр поспешил за товарищами, оглянулся еще раз, но задерживаться не стал, приметив, что Силантьев стоял на пороге, в той же позе, – забыл ведь! Вот, черт ее дери, забыл!
Выждав немного, Михаил Силантьев на цыпочках по шатким половицам проходит сени, тихо открывает дверь в барак. Непривычная тишина стынет здесь, а повар-уборщица Дарья Скороход, проводив лесозаготовителей, возится у плиты, гремит ухватами, сковородниками. Она маленькая, тоненькая, позади торчит коса – светлая и пушистая; лицо у Дарьи как кора молодой березки, а вместо точек на ней неяркие веснушки.
Словно охотник, выследивший косача, замирает на пороге Михаил Силантьев; тугое, как будто накачанное воздухом, лицо лоснится от пота, туловище наклонено вперед. Дарья не видит его – грохочет посудой, напевает под нос веселое, утреннее; тонкая, перехватистая в талии фигура покачивается в такт песне, руки обнажены по локоть и тоже – как кора молодой березки – белы и веснушчаты. Хороша фигура у Дарьи – в талии тонка, ноги длинные, темная короткая юбка сидит на ней ловко, без складок, а кирзовые маленькие сапоги, как влитые, обнимают выпуклые икры. Коленки у нее круглые, ровные и нисколько не выдаются, а даже вдавлены в тонкий переход от бедра к голени.
Силантьев стоит неподвижно, приподнявшись на носки, острым кончиком языка облизывает пересохшие губы, потом, видимо обдумав, делает шаг вперед.
– Ой, кто там! – резко оборачивается Дарья.
– Наше величество! – отвечает Силантьев, ничуть не смутившись.
– Ты чего вернулся, Миша? – вскидывает она ресницы и вдруг понимает все – по фигуре Силантьева, по тому, как он стоит, как облизывает пересохшие губы, – понимает Дарья причину, заставившую вернуться в барак Михаила.
Она замедленно поднимает руки к груди, стискивает пальцы, изогнувшись в талии, садится на табуретку. Обреченный, грустный вид у женщины. Она коротко, судорожно вздыхает, смотрит на пол, и кажется, что Дарья не в состоянии ни пошевелиться, ни встать. Косичка за спиной жалобно торчит.
– Тепло в бараке! – небрежно замечает Силантьев и подходит к женщине. Она поднимает голову, исподлобья смотрит на него, руки по-прежнему стиснуты на груди. «Вот, опять! О господи, когда это все кончится!» – говорит поза Дарьи. Но Силантьев вдруг стремительно наклоняется к ней, встает на колени, чтобы лицо женщины было на уровне его лица, прижимает ее к себе. Она не отбивается.
– Вот так-то! – удовлетворенно шепчет Силантьев и приникает к губам Дарьи. Они сухи, растресканы.
– Вот так-то, в таком разрезе! – оторвавшись от ее губ, снова весело говорит он.
Силантьев стоит на коленях, она сидит на табуретке, а их головы на одном уровне – Дарья маленькая, сухонькая, тонкая в кости, как девчонка. Рука Силантьева медленно скользит с плеча Дарьи, останавливается на груди, и в это время их взгляды встречаются.
– Ты чего, Дарья? – недоуменно спрашивает он. Светлые, вблизи совсем голубые глаза женщины смотрят на него обреченно, понимающе и в то же время сочувственно, словно ей до боли жалко Михаила. Плещется через край ее глаз бабья тоска, умудренность и еще что-то, непонятное ему, но тоже печальное, кричащее.
– Ты чего это? – недовольно вскидывается Силантьев и невольно расслабляет руки. Она как-то сжимается, увядает, морщинки на лице лежат сеткой. Дарья даже постарела, ей можно дать за тридцать, хотя всего двадцать четыре. Руки на груди стиснуты крестом.
– Ой, Миша, Миша! – еле слышно произносит женщина.
– Чего ты!
– Ой, Миша, Миша!
– Да брось ты! – Силантьев снова приклоняется к ней, обнимает рукой за талию и хочет привлечь к себе, но чувствует, что от его прикосновения она так сильно вздрагивает, точно его рука ледяная, а вздрогнув, съеживается в комочек и с тем же обреченным видом, как и раньше, ждет дальнейшего – маленькая, тоненькая, хрупкая.