Партизанская богородица - Франц Таурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Накладывая грим, Брумис давал каждому артисту соответствующие наставления.
Огромному, с квадратными плечами городничему он сказал:
— На первый окрик не будем выходить. Дождемся, пока зайдет в камеру сам. Ты, Иван Анисимович, берешь за шею, я связываю руки. Дальше все, как условились. Если я сгорю, команду принимай на себя... Усы крути осторожно. Клей плохой.
Ляпкину-Тяпкину — горбоносому, сухощавому и верткому Азату Григоряну — велел лечь рядом с Иваном Анисимовичем и припасти тряпку, — заткнуть рот надзирателю.
А городничихе — Ганьке Петрову — напомнил:
— Нож в стене под нарами. Спрячешь в сапог. Гляди в оба глаза на Казаченко. Будет мешать, кричать — убей!
— Будет сделано, Владимир Яныч! — заверил Ганька, и, заметив проталкивающегося среди арестантов надзирателя, скорчил рожу и воскликнул хриплой фистулой: — Ах, какой пассаж!
Наконец все были загримированы и проинструктированы.
Опустили занавес. То есть, два арестанта вскочили на нары и растянули прикрепленные к шестам одеяла. Зрители заняли места: в первых рядах, на лавках, надзиратели, за ними, стоя, сбившись тесной толпой, их поднадзорные.
— А ну начинай!
— Не тяни нищего за суму! — раздавались в толпе нетерпеливые возгласы.
— Занавес! — распорядился Брумис.
Парни спрыгнули с нар, положили занавес на пол и сами уселись тут же, поджав ноги.
Открылась сцена, и на ней городничий в кителе с бумажными эполетами и вокруг него — пестро одетые чиновники.
Городничий откашлялся и произнес внушительным густым басом:
— Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие. К нам едет ревизор...
2Брумис проснулся задолго до прихода надзирателя.
Это и лучше. Можно еще раз все продумать. Но всё, до самых малозначащих мелочей, уже продумано... И как ни заставлял себя обратиться мыслями к предстоящему через час, много полтора, — непослушная мысль то заскакивала вперед, то напротив, опрокидывалась в прошлое...
И он то видел себя и своих товарищей на свободе, надежно укрытых в глухой, никем не хоженой тайге, отыскивающих по звездам путь на север к низовьям Ангары, в вольные партизанские волости, не подвластные ни колчаковским карательным отрядам, ни их чешским пособникам... то бродил сопливым еще мальчонкой по совсем другим, таинственно чинным лесам далекой своей родины...
Тогда ему — маленькому мальчугану, сироте, из милости взятому на воспитание дальними родичами, эти дубравы, где пас он отъедающихся желудями свиней, казались дремучими дебрями...
А потом пришлось повстречаться с сибирской таежной глухоманью, и те далекие леса детских лет казались теперь светлыми, прозрачными, радостными...
Но они были так далеко...
Жизнь швыряла Брумиса из края в край обширного Российского государства.
Подростком батрачил в родной Курземе, по гроб запомнил едкий запах свиного хлева и горький привкус ячменного хлеба...
Юность прошла в закопченной котельной у ненасытной топки дряхлого пароходика, неторопливо ползавшего из Риги в Либаву, иногда в Ревель.
Потом долгие годы службы в царском флоте. Та же лопата кочегара, только топка больше и прожорливее, да за бортом не балтийские, а тихоокеанские волны, да постылая муштра, а временами и боцманские зуботычины...
Там, на флоте, и приобщился к «политике». Успел попасть под подозрение. Выручили Цусима и японский плен.
Первая революция прошла стороной. Знал о ней лишь понаслышке. Но зерна были заложены еще в матросском кубрике, проросли в японских бараках для военнопленных и, когда вернулся из плена, дали ростки.
Потому и мотался с завода на завод — из Риги в Екатеринбург, из Екатеринбурга в Саратов, — пока не попал в черные неблагонадежные списки.
От германского фронта избавила Цусима. В битве, похоронившей военно-морской престиж Российской империи, Брумис лишился трех пальцев на левой руке.
На второй год войны был арестован на маевке, просидел шесть месяцев в одиночке саратовской тюрьмы и был выслан в Восточную Сибирь. Здесь местом жительства определили ему заштатный городишко Тулун. Работал слесарем на лесопильном заводе.
Летом семнадцатого года вступил в партию большевиков и в Красную гвардию. После Октября был членом Совета рабочих депутатов. Когда станцию и город заняли чехи, остался в подполье. По беспалой руке был опознан и после короткой комедии военного суда очутился в пересыльной тюрьме знаменитого на всю Россию Александровского централа...
...Барак пересыльной тюрьмы — не камера-одиночка. На сплошных нарах бок о бок полсотни человек. Народ пестрый. Вроде все за политику посажены, но сразу видно: по-разному дышат. И не только в партийной принадлежности дело. Есть и такие, что и не думали активно бороться против Колчака, которым любая власть — власть, где уж с ней спорить или, упаси боже, супротивничать ей. И попали за ограду централа нечаянно. Кто не вовремя задержался в мастерской, когда там собирались дружинники, кого видели разговаривающим с «комитетчиком», кого просто зацепили на улице в поздний час... Такие «невинно» пострадавшие опасны своей растерянной подавленностью, своим малодушием. Из них тюремное начальство вербует осведомителей, свои «глаза и уши». Есть и горячие головы, которые, не таясь особо, подбивают на восстание и побег... И такие опасны. Сами исчезают, неведомо куда, — на утренней перекличке был, а на вечерней его и не поминают. И не только его, а глядишь, и его соседа по нарам, справа или слева...
Брумис держался осторожно, внимательно присматривался. В разговоры не встревал. На вопросы: «Как и почему?» отвечал коротко, что вины за собой не знает, а взяли, вероятно, за то, что был когда-то выбран в совет. Ходил, как и прочие, на разные хозяйственные работы: ремонтировал бараки, пилил и колол дрова. Два раза посылали «на волю» — убирать хлеб. У начальника тюрьмы были свои «дела» с местными богатеями. Работать «на воле» — это вроде и не работа, а праздник: хоть на несколько часов вырваться из опостылевших тюремных стен. Но посылали не каждого, не всех подряд, а по выбору. Начальник караула на утренней перекличке, проходил вдоль строя и тыкал пальцем: «Выходи!» Кому сказано, три шага вперед, а оставшиеся в строю смотрят тебе в спину с завистью.
Два раза вызвали и Брумиса. И оба раза, когда начальником караула был прапорщик Ваганов. Арестанты Ваганова боялись, пожалуй, больше других офицеров. Хоть и не дрался. Взгляд пронзительный, строгий. Голос резкий, прикрикнет — словно плетью стегнет. И почему он Брумиса наряжал на «вольные» работы, никому непонятно было. За тюремные ворота выпускали только старожилов, так сказать, проверенных. А Брумис в пересыльной всего без году неделю.
Почему караульный начальник проявил к нему такое внимание, Брумис узнал от самого Ваганова.
...Арестанты, растянувшись цепочкой по ощетинившемуся рыжей стерней полю, подбирали срезанную лобогрейкой пшеницу, вязали снопы и составляли их в суслон. Для Брумиса работа была непривычная, да и недохват трех пальцев сказывался на проворстве движений. Он отставал от соседей своих, работавших справа и слева. По сторонам смотреть было некогда, и он не заметил, как к нему подошел начальник караула.
— Брумис! — окликнул прапорщик Ваганов. — Подойдите ко мне!
Предстоял нагоняй на нерасторопную работу. Так понял Брумис, хотя ничего угрожающего в голосе прапорщика не было.
Брумис огляделся по сторонам. Работавшие рядом арестанты ушли вперед на добрую сотню шагов. Конвойные солдаты, стоявшие по углам поля, были еще дальше. Так лучше. Всякую брань и издевку легче перенести одному, нежели на людях.
Брумис подошел к начальнику конвоя и молча вытянулся перед ним.
— Вольно! — негромко произнес Ваганов.
Потом внимательно, даже пристально оглядел арестанта и... неожиданно:
— Покажите левую руку, Брумис!
Так же внимательно осмотрел руку, словно пересчитал, сколько пальцев недостает на ней, и спросил:
— Городулина, из вашего барака, знаете?
Брумис вспомнил, что на перекличке на эту фамилию отзывался высокий, чернобородый, богатырского сложения арестант с глубоким шрамом возле левого уха.
— Так точно, господин прапорщик!
Ваганов все также пристально смотрел ему в глаза.
— Передайте Городулину, что я назначил вас членом тюркома! — тоном приказа сказал Ваганов. — Вы поняли?
— Никак нет! — ответил Брумис.
— Приказ товарища Таежного, товарищ Брумис.
Брумис продолжал смотреть на него дисциплинированно-тупым и послушным взглядом.
Тогда Ваганов назвал ему пароль.
— Теперь ясно?
— Так точно! — отчеканил Брумис.
— Идите! — Ваганов улыбнулся доброй улыбкой, которую было так странно видеть на его всегда строгом, даже суровом лице. — Кстати, за мешкотную работу я вам вечером всыплю. Так что приготовьтесь.