Про - В. Беляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но самым большим для меня потрясением в детстве стало начало учёбы в школе. Мама с папой долго, мучительно выбирали её – им необходимо было как проклятым работать, бабушка к тому времени уже умерла, а дедушка совсем из ума выжил в свои-то 80 лет, вот и надо было найти школу, в которой я бы оставался как можно дольше, пока папа с мамой не придут с работы, ну разве только пару часиков ребёнок побудет дома наедине с безумным дедушкой.
И вот они нашли, наконец, замечательную 494-ю школу, бывшую Первую Пролетарскую, в который был так называемый продлённый день. Это же песня! Сначала все должны отучиться четыре – пять уроков, а потом учителя уходят домой, а мы, двадцать болванов, после обеда и прогулки по двору остаёмся наедине с какой-то бабой, которая на ходу спит, но считается, что она помогает нам выполнять домашние задания на следующий день. Ну, Дима Колывакин сразу ронял свою авторучку под парту, лез за ней вниз и оставался там часа на полтора в поисках той ручки, лишь бы не видеть сонной дуры.
Мои родители накануне 1 сентября были взволнованы – полночи они собирали мне с таким большим трудом купленный в «Детском мире» школьный портфель. То не хватало всех тетрадок на объявленные четыре урока, то плохо уложены счётные палочки, то огромный букварь никак не хотел помещаться в этот дурацкий портфель, то портфель слишком тяжёл – как же его понесёт несчастный ребёнок, у него будет искривление позвоночника, ведь мы не сможем его встретить после уроков, мы будем на работе! (Ранцев-то ещё в продаже не было – их ещё не придумали делать для советских школьников!)
Я тоже плохо выспался, но был готов показать все свои знания и умения, я даже научился читать! И вот взволнованные папа-мама стоят со мной на первой школьной линейке, и я вдруг с ужасом замечаю, что мой портфель, как у самого последнего дурака, самый большой и тяжёлый, а некоторые – вообще пришли без портфеля. Но зато с цветами, а у меня цветов нет! Я не знаю, при чём тут цветы, но все с цветами! Мама бледнеет и краснеет, папа мчится до ближайшего цветочного магазина и на последние деньги покупает какие-то астры – наконец-то наш ребёнок такой же, как все!
Под какие-то фантастические аплодисменты мы, первоклашки, заходим в прекрасное здание, в свой класс, грудой сваливаем уже никому не нужные цветы на учительский стол, и… входит она, наша первая и самая любимая учительница Людмила Фёдоровна, и, к моему полному удивлению и обалдению, начинает не урок, нет, а начинает с нами разучивать хором какое-то в высшей степени идиотское стихотворение про Родину, первое сентября и всенародный праздник. Мы, как самые замечательные заср…цы, хором повторяем за ней, заучиваем его за полчаса, ещё пару разиков голосим самостоятельно для её всяческого удовольствия, и она нас торжественно отпускает на все четыре стороны в честь праздника! И я, как придурок, надрываясь, тащусь с тяжеленнейшим портфелем и появляюсь через час дома к удивлению моего любимого дедушки. (Вот были времена – мы, малолетки, запросто ходили в школу и из школы домой, иногда очень далеко, в самом бандитском районе Москвы, и никто ни за кого не боялся!)
И с этого дня начинается моя смертельная мука: с одной стороны, я жажду наполниться каким-то сокровенным знанием – и ради этого продолжаю надрываться, таская туда и обратно свой портфель, а с другой стороны, ровным счётом не происходит ничего примечательного, потому что первые полгода наша дражайшая Людмила Фёдоровна кладёт все свои силы на обучение болванов чтению, а я, умеющий уже это делать, просто изнываю от скуки и ничегонеделания на этом дурацком продлённом дне – меня, быстро поняв мои «выдающиеся» способности, она не трогает и ни о чём не спрашивает. Я хожу и тупо слушаю, как всякие Ивановы, Козловы и Петровы хором и неумело повторяют сто пять раз одну и ту же фразу из букваря следом за Людмилой Фёдоровной. Будь я поумнее, я бы подумал, что попал в какой-то страшный и кошмарный театр абсурда, но я такого не мог подумать, я просто изнывал от боли.
Учёба для меня начинается только со следующего полугодия, когда милейшая Людмила Фёдоровна принимается учить нас писать, и мы все достаём, наконец, из портфеля наши потрясные авторучки – это впервые в школьной практике, потому что до сего года все писали пёрышком, и на партах до сих пор стоят чернильницы-непроливашки, а кое-кто из придурков притащил-таки с собой эти пёрышки (даже моя мама купила один такой набор сдуру в августе), и вот я торжественно достаю свою заправленную авторучку и тычу ею в сторону сидящей рядом со мной Лены Тополевой. Она смеётся и тоже тычет в меня своей авторучкой. И тогда я начинаю тыкать в неё с удвоенной силой и только под конец замечаю, что она, Лена, вся уделана мелкими капельками моих замечательных синих чернил, как какая-то бл…дь – спермой! Наверное, именно так и подумала Людмила Фёдоровна, потому что она молча подходит к нам, прекращает наш дурацкий смех, берёт Лену за руку и уводит её из дверей на весь оставшийся день. Наверное, она велела кому-нибудь отвести несчастную Лену домой, но я этого так и не узнал, потому что на следующий день сияющая Лена, только в другом свитере под фартуком, вновь усаживается рядом со мной и – ни слова о вчерашнем.
Подлинным счастьем в этот тоскливый школьный период была только дача. Я не понимал почему, чувствовал, что это нечто принципиально иное, чем вся ср…ная палочно-социалистическая дисциплина, которой нас усердно давили в школе. Я ещё не знал и не понимал слова «свобода», но это была именно она!
Правда, поначалу летом папа-мама планировали отправить меня в обычный кондово-совковый пионерлагерь от папиного почтового ящика. Ведь у них могло быть только по месяцу отпуска, скажем, со мной в июле сидит на даче мама, а в августе – папа, но кто же будет сидеть с ребёнком в июне? Было принято безапелляционное решение послать меня в пионерлагерь.
И вот на электричке мы, сто болванов в каждом вагоне, весело едем одни в какой-то загадочный пионерлагерь. А с нами всего по два пионервожатых – справимся! Но пионерлагерь нас всех удивил ещё более палочной дисциплиной. Шок был громадный. Было такое впечатление, что всё время надо собираться на пионерлинейку, убирать территорию лагеря и сидеть в комнате отдыха – и ни минуты свободного времени, никакой беготни! Ни-ни!
Естественно, самые отчаянные, когда наступало десять часов вечера, и все пионервожатые уходили в клуб на танцы и обниманцы, начинали в нашей спальной комнате травить бесконечные анекдоты: про какашки и жопу, про е…лю парня с девочкой, про обоср…ного милиционера и прочие прелести. И это надо было делать по очереди! А значит, и мне надо было иметь парочку подобных анекдотов про запас! Мука была смертная. Меня прошибал холодный пот – а вдруг никто не рассмеётся моим убогим рассказом, и тогда что? Тёмная? И вот я жалким образом, блея от ужаса и отвращения, рассказываю про какие-то какашки, и все ржут – не над самим рассказом, а надо мной, жалким заср…цем, который уже наложил в штаны и обоср…ся, жалкий трус! Я изнываю от усталости, я прошу их прекратить, ведь завтра так рано вставать, но молодые жеребцы ещё громче смеются и грозятся не перестать до рассвета. Однажды я не выдерживаю и бегу в комнату к пионервожатому с жалобой. К своему полному удивлению, я застаю там не только его, Колю, но ещё и Борю с Машей! Они втроём раздражены моей идиотской выходкой. Нехотя они поднимаются с постели – в чём мама родила! – Коля натягивает трусы и идёт утихомиривать бандитов. Я потрясён и ошарашен!
Наконец спектакль закончен, все храпят, как сто слонов в джунглях, а я поднимаюсь в полной тишине (если это можно назвать тишиной!) и босиком иду в зас…ный туалет – по полу разлита моча по щиколотку, пьяный сантехник всё не удосуживается прочистить засор – и хлюпаю к унитазу, чтобы наконец справить свою нужду, ибо стесняюсь это делать вечером при всеобщем гвалте и хохоте. С мокрыми ногами я возвращаюсь обратно в спальню и засыпаю…
Шагать всем вместе и горланить идиотскую песню – это же здорово! Именно эта шагистика под песню производила самое сильное впечатление в том достопамятном пионерлагере. А в остальном – железобетонный режим с утра до вечера Подъём, линейка под барабан, уборка территории лагеря (каждый день с утра до обеда!). Строем в столовую, идиотские дежурства – по той же столовой, в Ленинской комнате, комнате совета дружины и чёрт знает где ещё. И только после «мёртвого» часа и полдника – два или три часа как бы свободного времени, нам разрешают позаниматься по кружкам: фото, планеризм, радио… Но ни в коем случае не болтаться без дела, ни-ни. Только в библиотеку за книжкой можно сходить. Всё иное – п…ц, непорядок. Занимайся организованно!
А если с утра светит солнце, и на этой ср…ной лагерной территории убирать уже нечего, то мы всем отрядом вместе с вожатым топаем на опушку леса и там до потери пульса разучиваем песню для общелагерного конкурса («Люди всего мира, встаньте! Слышите? Это раздаётся в Бухенвальде – погребальный звон, погребальный звон!..»), а потом играем в спортивные игры: дурацкий волейбол в кружок, например. Или в шахматы – вот то, что надо!