Один на дороге - Владимир Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Армия, с которой он не только не мог, но и не хотел, не собирался спорить… Руки его сами собой легли по швам, грудь выкатилась и он застыл в строевой стойке.
— Ложись! Встать! Ложись! Встать!
Нет, героического выступления не получилось. Рядовой Акимов вскакивал и по команде падал на землю вновь.
— К снаряду, бегом — марш!
Он побежал к канату. Уши горели. Было стыдно. Не того, что он так быстро сдался и побежал. Стыдно было, что он пытался воспротивиться.
О случившемся сержант Лидумс после занятий доложил, как положено, командиру роты, поскольку взводный был в тот день дежурным по части. Капитан Малыгин, наверное, должен был наказать рядового. Он не сделал этого. Капитан Малыгин понимал людей, и уже раньше успел заметить, что Акимов — из тех, кто строже всего карает сам себя, пусть и не всегда тут же на месте происшествия. Командир роты знал, что наказание полезно не во всех случаях, и что кроме взысканий, перечисленных в Дисциплинарном уставе, существует еще множество других мер воспитания. В наказании всегда содержится искупление: ты поступил неверно, тебя наказали — значит, вина искуплена, можно забыть о ней, вычеркнуть из жизни. Эта все та же старая схема: согрешил — покаялся спасся, можно грешить снова. В забвении таится возможность рецидива; капитан же не желал, чтобы Акимов забывал, он хотел, чтобы стыд за поступок остался у рядового на все время службы, а может быть, и на всю жизнь; Малыгин, кстати, уже тогда не исключал возможности, что оба эти срока совпадут — не потому, что жизнь окажется короткой, но потому что служба может выйти долгой. Он знал, что из таких вот, романтически настроенных, выходят потом хорошие командиры, надо только, чтобы романтика и проза службы, по первому впечатлению так противоречащие друг другу, сплавились воедино до той степени, когда в простом "Слушаюсь!" звучит энтузиазм самоотречения и самопожертвования. Так или иначе, маленький, кривоногий и плосколицый философ я психолог службы гвардии капитан Малыгин своего добился: стыд остался в Акимове если и не на всю жизнь — она еще не кончилась, подводить итоги было как будто рановато, — то, во всяком случае, по сей день.
И, может быть, как раз сегодня Лидумс вспомнил это не без оснований.
III
Мгновенный срез во времени. В одну и ту же секунду.
Генерал, командир дислоцированного в городе соединения, он же начальник гарнизона, расхаживает по кабинету. Он поглядывает на часы, пожалуй, чуть чаще, чем полагалось бы человеку, уверенному в том, что все идет как надо. Он не очень молод для своих звания и должности; соединение ему дали, когда он в глубине души на это почти и не надеялся, и искренне жалел — не потому, что быть генералом куда почетней, чем полковником, но потому, что чувствовал в себе силы и, что еще важнее, — умение командовать именно на таком уровне, и командовать хорошо, чтобы везде был настоящий армейский порядок. Он знал службу во многих ее разрезах и, полагавший, что больших неожиданностей для него быть уже не может, он сейчас волнуется несколько больше, чем следовало бы и чем сам он признается себе: в минном деле, в пиротехнике он не специалист…
Первый секретарь горкома, тоже в своем кабинете, стоит у окна. Он только что положил трубку прямого междугородного телефона. Разговор, кажется, прибавил ему забот; секретарь хмурится и, раздумывая, постукивает пальцами по стеклу…
Очень немолодая, но очень прямо держащаяся женщина, одна-одинешенька в небольшом особнячке на окраине, включает телевизор. Пока аппарат греется, она подходит к стене и глядит на висящий на уровне ее глаз портрет молодой женщины, портрет не совсем профессиональный, но написанный явно человеком способным. Женщина на портрете обладает определенным сходством с хозяйкой особняка: дочь? или она сама много лет назад? Есть в этом портрете, если присмотреться, одна странность. Он не очень велик, сорок на шестьдесят, примерно, но при этом один угол его, правый нижний, использован для неожиданной цели: там, где художник ставит обычно свою подпись, на портрете наклеено зеркальце необычной формы: оно напоминает дворянский гербовый щит. А подписи нет. Женщина, нечаянно глянув в зеркальце, машинально поправляет прядь волос, все еще густых, и поворачивается к посветлевшему уже экрану…
В четырехстах километрах к северо-востоку, в другом городе, другая женщина, куда моложе первой (более чем вдвое), в больничной пижаме и халате, не очень уверенно идет по длинному коридору, в который выходят двери палат. Подходит к столику дежурной сестры недалеко от выхода в холл, пронизанный по вертикали шахтой лифтов.
— Он не сказал — когда?..
— Ну, теперь уже скоро, милая, — отвечает сестра с профессиональным доброжелательством. — Если не завтра, то послезавтра. Соскучилась по дому?
Выздоравливающая отвечает неожиданно:
— Наверное… Не знаю…
В том же городе пожилой человек, под штатским пиджачком которого угадывается неистребимая выправка, листает календарь.
— Теперь до ноября военных праздников не будет, — говорит он громко и грустно. — И не зайдет никто…
— У тебя и так все праздники — военные, — откликается женский голос из соседней комнаты.
— Много ты понимаешь… — с досадой говорит отставник.
Он включает стоящий на столике проигрыватель, опускает иглу. И когда звучит "Майскими, короткими ночами", садится на узкий диванчик рядом и глядит куда-то далеко — за окно, за стены соседних высоких домов, за облака, за горизонт, — глядит в былое…
Еще на тысячу километров восточнее сухонькая старушка сидит на лавочке подле зарослей малинника на обширном — теперь таких не дают — участке подмосковной дачи, недалеко от домика, которому лет пятьдесят, и по сравнению с нынешними виллами он выглядит бедно. Старая женщина пишет, пристроив большой блокнот на коленях. Несколько книг по истории на русском, немецком, английском, топорщась закладками, лежат на скамейке рядом…
А тысячи на две километров западнее этой дачи, по аккуратной, чистой улице большого города едет человек в не новом, но ухоженном "трабанте". Он едет внимательно и дисциплинированно, как, впрочем, и остальные водители вокруг; на лице — спокойствие и удовлетворение жизнью, он бессознательно мурлычет под нос, автоматически переключая скорости: "Майн шатц, майн шатц матроз-ин-зее…" Мало кто теперь помнит эту песенку, когда-то служившую гимном эскадры тральщиков на Остзее — до самого мая сорок пятого года; да и сам ездок вряд ли вспомнит ее по заказу, а тут вот она как-то вынырнула на короткое время из памяти, и он напевает…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});