Вспоминая Алданова - Александр Бахрах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алданов подчеркивает — иногда, вероятно, не охотно — те ленинские черты, которые наиболее „питательны" для беллетриста. „Это какой-то за ряд бешенства и энергии", бросает словно вскользь одна из героинь алдановского романа. Но это и „большая сила", выражая мнение автора, уточняет муж героини.
Даже наружность Ленина описана Алдановым без искажений и без той иронии, которая заметна при описании личности Троцкого или Луначарского, которого фельетоном о „наркоме просвещения" Алданов, собственно „убил".
Я хотел бы еще привести короткую цитату из алдановской книги: „Ленин, — пишет Алданов, был всю жизнь окружен ненаблюдательными, ни чего не замечавшими людьми, и ни одного хорошего описания его наружности они не оставили. Впрочем, чуть ли не самое плохое из всех оставил его друг Максим Горький. И только другой, очень талантливый писатель, всего один раз в жизни его видевший, но обладавший зорким взглядом и без ошибочной памятью, рассказывал о нем: „Странно, наружность самая обыкновенная и прозаическая, а вот глаза поразительные — узкие, красно-золотые, зрачки точно проколотые иголочкой, и синие искорки".
Если теперь попристальней всмотреться в алдановское литературное наследство, то, пожалуй, наиболее у него ценным окажется не столько сама фабула, как бы занимательно она ни была построена, сколько его дар композиции, умение налагать один пласт на другой, из книги в книгу делать перекличку своим героям без того, чтобы этот прием мог показаться искусственным или надуманным.
Беллетристические произведения Алданова охватывают без малого два столетия, но в какой-то степени они представляют собой единую, широко развернутую фреску, причем связь между частями читатель часто не замечает, потому что каждая из них вполне „автономна". Связаны они только цепью повторяющихся тем. Сам он писал, что „искусство исторического романа сводится к освещению „внутренностей" действующих лиц и к надлежащему пространственному их размещению, при котором они объясняли бы эпоху и эпоха объясняла бы их". С другой стороны, ни в одном из своих романов Алданов не решал никаких политических или социологических проблем. Он считал, что эпоха, когда писалось „Что делать", давно ушла в не бытие, и его целью было осветить историю так, чтобы в руках читателя находилось занимательное чтение.
Какие бы критические замечания по адресу Алданова-прозаика ни высказывались, иногда, вероятно, в чем-то справедливые, какие бы упреки в „западничестве" к нему ни были обращены, все его книги были всегда повествованиями, написанными умным человеком, который, как всякий умный человек, умом своим не щеголяет, не выставляет его на первый план, им не любуется, но от него не отрекается, потому что сам его сознает. Если Алданов никогда не вступает со своим читателем в какие-либо „амикошонские" отношения, то в то же время читатель всегда чувствует, что Алданов его уважает, и это придает вес его книгам.
Если допустить, что алдановское литературное наследство кое в чем удаляется от русской литературной традиции и приближается к западноевропейским образцам, к таким „romans-fleuve", как, скажем, „Сага о Форсайтах" Голсуорси или „Тибо" Мартен дю Гара, то это внесение „свежего воздуха" в русскую литературу, задыхающуюся сегодня, с одной стороны, от серости и штампов, с другой, от паясничанья, можно только поставить ему в заслугу. А попутно можно лишь сожалеть об узости и тенденциозности критических оценок Горького, который характеризовал Алданова, „как писателя чрезмерно умного, но с чужим насквозь творчеством". Поставив это последнее слово в кавычки, Горький наглядно показал уровень своих критических оценок — ему, конечно, было более с руки не жалеть похвал историческим романам Ольги Форш или Чапыгина. Разговор об алдановской „чужеродности", которая его царапала, вероятно, вызывался тем, что в глубине души он мог сознавать, что алдановские романы, буде они достигнут советской земли, найдут несчетное число читателей, когда многое из того, что создавалось по горьковским канонам, давно истлеет.
Алдановские герои, и это наиболее ощутимо в тех его книгах, которые описывают годы, совпадающие с кануном революции или дальше — доходящие почти до наших дней, нередко настолько скульптурны, что читатель готов увидать в них своих знакомых, приклеить к ним этикетки с именами. Да, Алданов часто создает их, придавая им оттенок пошлости, не делая их ни в каком смысле „героями". Но ведь Алданов — человек зрячий, и если он описывает определенное общество, определенные его слои, то именно в силу этого, как наблюдатель, он неминуемо должен был вводить „пошляков", потому что он их действительно встречал в жизни. Не все присяжные поверенные и не все прыткие газетчики были „героями", были и Кременецкие, и Дон-Педро, и они списаны с натуры и отнюдь не шаржированы. Впрочем, иногда Алданова замечается и обратное: рисуя исторических деятелей, знакомых читателю чуть ли ни со школьной скамьи, он приоткрывает обратную сторону их казенных биографий. Алданов хорошо знает, что и у „героев" есть изнанка и не всегда они изрекают крылатые фразы. К тому же, он до статочно осведомлен о том, что о любом историческом событии потомки могут больше знать, чем современники, он знает вес свидетельских показаний. Но в то же время Алданов учитывает, что историческому романисту легко поскользнуться и прельститься бутафорией. Поэтому Алданов никогда не нажимает педалей, ничего не утрирует и не впадает в карикатуру, какой бы она прельстительной для беллетриста ни была. Впрочем, свои первые четыре исторических романа, свою тетралогию, он объединил под общим названием „Мыслитель", имея в виду статую химеры, стоящую на крыше собора Парижской Богоматери и с высунутым языком оглядывавшую то, что творится под ее ногами. Символика довольно злая.
Если Алданову удавались портреты исторических лиц (стоило бы упомянуть, как в нескольких строчках он изобразил австрийского императора Франца-Иосифа или подлинного представителя „русской безмерности" Савву Морозова, Бетховена или Муссолини), то менее удавались ему женские об разы. Вообще все любовные истории, которые он описывал, а обходиться без них он не мог, выходили у него примерно на один лад, хотя иной раз для таких сцен он по-серьёзному... документировался. Стоило бы только напомнить о той любовной истории, которая довольно детально описана в „Истоках", когда один из героев романа влюбляется в цирковую наездницу. Из боязни допустить какую-нибудь неточность и чтобы иметь возможность авторитетно объяснить суть „тройного сальто-мортале", Алданов, как он сам рассказывал, на недолгий срок присоединился к такому цирку и вместе с ним кочевал по Соединенным Штатам, зная, что быт и атмосфера этих бродячих цирков не меняются ни с годами, ни с широтами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});