«Мемуары шулера» и другое - Саша Гитри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он расплатился с извозчиком, взял меня на руки, и я сразу понял, что он старается спрятать меня в пелерине своего пальто.
Куда он меня увозит?
А он меня вовсе и не увозил. Он меня похитил.
Он возвращался в Санкт-Петербург на свой последний зимний сезон — слов нет, с его стороны это был чудовищно жестокий поступок, ведь моя мать на целых восемь месяцев была обречена на разлуку с сыном. Но только не просите меня сожалеть о том, что всё это время я вёл жизнь самого любимого, самого обожаемого, лелеемого всеми окружающими баловня судьбы, о какой только мог мечтать ребёнок моих лет!
А что же происходило в Париже, пока поезд мчал нас в Россию?
Дядюшка отвез Жана к матушке на улицу Сонтэ, и пусть читатель представит себе её отчаянье, а потом и безмерную печаль.
Дедушка, тут же оповещённый, попытался устроить, чтобы отца задержали по пути, и депеши полетели в Берлин и во все прочие концы. Мои воспоминания на этот счёт не очень внятны, знаю лишь то, что рассказывали мне об этом позже. Но никогда не забуду, как на границах отец закутывал меня в одеяла и прятал под сиденье, где я, задыхаясь и умирая от страха, проводил минут десять-пятнадцать.
Моё призвание
Если бы вы спросили меня, в каком возрасте я почувствовал своё призвание к театру, я бы ответил, что уже пяти лет от роду был уверен, что однажды пойду по стопам отца — хотя тогда ещё толком не знал, чем занимался мой отец.
Разумеется, в том возрасте у меня было весьма слабое представление о том, что означает слово «профессия», и уж тем более, что это за штука такая, которую называют «актёрским ремеслом», однако не могу не упомянуть, что отец тогда сделал одну удивительную вещь, которая произвела на меня неизгладимое впечатление.
Он заказал для меня миниатюрные копии некоторых своих театральных костюмов, и я просто обожал в них обряжаться. У меня был плащ Людовика XI и его фетровая шляпа, у меня был камзол Гамлета, куртка Табарена, и у меня был полишинель, достаточно большой — или, верней, по моему размеру, маленький — с которым я изображал Полония, пристраивая его на вешалку для полотенцев. И я с таким рвением пытался покончить с негодяем, что даже сломал вешалку. Ещё мне нравилось произносить некоторые тирады Людовика XI из пьес Казимира Делавиня, которым обучил меня отец:
«Малейший ропот, жалобы подобье пусть ушей моих достигнет,
А коль подозренье явью станет, покончу с вами,
В мир иной отправлю, чтоб заслужить благодаренье Божье…»
Облачившись в один из этих костюмов, я не представлял себе ничего забавней, чем, напустив на себя устрашающий вид, внезапно распахнуть двери и появиться на пороге гостиной. Моей мечтой было вызвать смех, застав всех врасплох. И в этом смысле я с тех пор нисколько не переменился.
Все, кто присутствовал при этом спектакле, смеясь вместе с отцом, частенько повторяли:
— Ах, как же он на вас похож!
Мысль, что я похож на своего отца, произвела на меня огромное впечатление, а желание походить на него ещё больше вызвало во мне позднее другое желание — заниматься тем же, чем занимался он.
Оставалось выяснить, чем же это он таким занимался...
Я с удивлением следил за тем, как он жил.
Что в нём было такого, что отличало его от других?
Единственное, чего у него было больше, это то, что ему было на двадцать лет меньше. Он был ещё совсем молод — и я только-только начинал отдавать себе в этом отчёт.
Но почему мне казалось, что он так не похож на других? Что в нём было такого замечательного?
Его будущее.
Он быстро усаживался за стол, завтракал за десять минут, потом стремительно исчезал со словами:
— Боже праведный, опять опаздываю!
Он боялся опоздать, а ведь я знал, что он идёт работать.
Возвращаясь по вечерам, он порой говорил:
— Всё в порядке, я доволен. Думаю, получится вполне недурно.
Потом мы садились ужинать. За столом он говорил о некоторых друзьях, я их прекрасно знал, они частенько бывали у нас в доме и время от времени дарили мне игрушки. Но говорил он о них в какой-то странной, непривычной для меня манере. К примеру, замечал:
— Иттеман во втором, я просто губы кусал!.. Лина Мюнт стала получше, но вот уже пару дней чересчур усердствует. Что же до Лортера, у этого прямо какой-то мандраж перед вторником!
Кстати о вторниках, я уже давно заметил, что вторник был какой-то особый день. Со временем я понял, что в Михайловском театре это был день премьер.
Тем вечером отец поужинал ещё больше второпях, чем обычно. Он нервничал, но не казался грустным. Хотя порой, ни с того ни с сего, вдруг менялся в лице. Морщил густые брови и восклицал: «Вы дворянин, месьё маркиз, а я всего лишь жалкий простолюдин, но это не мешает мне сказать вам, что любой мужчина, оскорбивший женщину, не более, чем трус презренный!» Потом, минуту спустя, принимался во всеуслышанье каяться в каких-то ужасных преступлениях, причём при слугах, которые, кстати, не выказывали ни малейшего изумления — что меня несколько успокаивало. И тут вдруг взгляд его, мрачный, устрашающий, наводящий ужас, вдруг обретал какую-то неземную нежность. Он обращал его в мою сторону и ласково так ворковал:
— Клементина, дорогая, за один ваш поцелуй я жизнь свою отдам!
Тогда мне было ещё невдомёк, что он репетировал свою роль, откуда мне было понять, что перед этим человеком, счастливым, удачливым, обаятельным, который только что нежно расцеловал меня на прощанье, открывалась самая блистательная карьера, о какой только мог мечтать актёр. Но как же я любил его, как восхищался, как безмерно он мне нравился, этот молодой человек, который был моим отцом!
У женщины, которая укладывала меня спать, я спросил однажды:
— А куда нынче вечером ушёл мой папа?
А она ответила:
— Работать пошёл, денежки тебе заработать.
И, видя моё изумление, добавила:
— Господи, да играет он сегодня.
И в тот вечер я заснул с мыслью, что можно зарабатывать деньги играючи... И повзрослел с той же мыслью, что слово «играть» синоним слова «работать». И с тех пор моё мнение ничуть не изменилось.
Моё настоящее призвание
Да, у меня было платье Людовика XI, камзол Гамлета, и они казались мне прекрасными, но всё же предпочтение мне суждено было отдавать совсем иным костюмам.
Да, я понимал, что моим отцом восхищались, и конечно, всякий раз, когда я видел его на сцене, он производил на меня глубочайшее впечатление, однако, по правде сказать, позднее меня стало куда больше привлекать то, чем занимался Дуров.
Дуров был клоуном.
Он был знаменитым клоуном цирка «Чинизелли». Я ходил смотреть на него каждое утро по воскресеньям, и непременно хотел быть в первом ряду, всегда, чтобы не пропустить ни единого жеста. А сердце начинало бешено колотиться всякий раз, едва он появлялся на арене!
Это лицо, всё белое-пребелое, эти глаза, так и искрящиеся лукавством, эти брови, совсем разные, одна сурово нахмуренная, другая кверху, залихватски весёлая, этот чарующий голос, и английский акцент, который этот русский усвоил, говоря по-французски — и ещё этот дивный костюм, двуцветный, весь усыпанный блёстками — всё это вызывало во мне безмерный восторг! Я считал его существом нереальным, не от мира сего, и испытывал перед ним чувство, похожее на экстаз.
Его обожали, как у нас Фути, как всегда обожают клоунов.
Выход — я не говорю «клоуна», а вообще «клоунов» — ведь в одном цирке двух клоунов не бывает — так вот, выход клоуна, клоуна по призванию, на манеж, это некое совершенно восхитительное действо! Быть в одиночестве в центре круга, один на один со зрителями — можно ли представить себе человека, который был бы окружён более плотным кольцом поклонников?! И это обычное «Ах!..» вместо приветствия, этот дружеский приказ, это обещание смеяться, которое даёт себе толпа — можно ли придумать стимул заманчивей?! Это было как выход скомороха на людную площадь. Все его ждут, и всё же у него всегда такой вид, будто он попал туда случайно, вроде как «нечаянно». И изумление, которое частенько так искусно изображал господин Луаяль:
— А вы-то как сюда попали?
Этот намеренно создаваемый образ неожиданно вторгшегося на арену самозванца ещё больше привлекал к нему любовь зрителей. Он не играл роль: он сам был персонажем. Одновременно традиционным и классическим.
Дуров выступал с дрессированными животными. У него был приручённый медведь, послушные гуси и брюзгливо похрюкивающие поросята, которые доставляли столько радости публике.
Я вглядываюсь в свою старую фотографию, живое свидетельство, сколь сильно хотелось мне походить на него. Именно Дурову я, без сомнения, обязан тем тяготением, какое с тех пор и навеки питаю к клоунам, это благодаря ему я позже так полюбил и, возможно, неплохо понял людей, что действуют наперекор законам равновесия и силе тяготения, тех странных существ, чья психология является нам поступками, и никогда словами... Я имею в виду Райса, Тома Херна, Грока, Джексона, Филдса, Бобби Кларка, Баггессена — и Крошку Тича, остроумного, бесконечно неистощимого на шутки отца Чарли Чаплина, который был уж воистину гениальным клоуном.