Родная речь. Уроки изящной словесности - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слишком силен был в Фонвизине Недоросль, чтобы он мог стать Стародумом.
Он постоянно сбивается с дидактики на веселую ерунду и, желая осудить парижский разврат, пишет: “Кто недавно в Париже, с тем бьются здешние жители об заклад, что, когда по нем (по Новому мосту) ни пойди, всякий раз встретится на нем белая лошадь, поп и непотребная женщина. Я нарочно хожу на этот мост и всякий раз их встречаю”.
Стародуму никогда не достичь такой смешной легкости. Он станет обличать падение нравов правильными оборотами или, чего доброго, в самом деле пойдет на мост считать непотребных женщин. Зато такую глупейшую историю с удовольствием расскажет Недоросль. То есть – тот Фонвизин, которому удалось так и не стать Стародумом.
Кризис жанра
Радищев
Самый лестный отзыв о творчестве Александра Радищева принадлежит Екатерине II: “Бунтовщик хуже Пугачева”.
Самую трезвую оценку Радищева дал Пушкин: “Путешествие в Москву”, причина его несчастья и славы, есть очень посредственное произведение, не говоря даже о варварском слоге”.
Самым важным в посмертной судьбе Радищева было высказывание Ленина, который поставил Радищева “первым в ряду русских революционеров”.
Самое странное, что ничто из вышесказанного не противоречит друг другу.
Потомки часто обращаются с классиками по произволению. Им ничего не стоит превратить философскую сатиру Свифта в диснеевский мультфильм или пересказать “Дон Кихота” своими немудреными словами.
С Радищевым наши современники обошлись еще хуже. Они свели его обширное наследие к одному произведению, но и из него оставили себе лишь заголовок – “Путешествие из Петербурга в Москву”. Дальше, за заголовком, – пустота, в которую изредка забредают рассуждения о вольнолюбивом характере напрочь отсутствующего текста.
Нельзя сказать, что потомки так уж неправы. Пожалуй, можно было бы даже согласиться с министром просвещения графом Уваровым, считавшим “совершенно излишним возобновлять память о писателе и книге, совершенно забытых и достойных забвения”, если бы не одно обстоятельство. Радищев – не писатель, он – родоначальник и основоположник. С него начинается длинная цепочка российского диссидентства.
Радищев родил декабристов, декабристы – Герцена, тот разбудил Ленина, Ленин – Сталина, Сталин – Хрущева, от которого произошел академик Сахаров.
Как ни фантастична эта ветхозаветная преемственность (Авраам родил Исаака), с ней надо считаться. Хотя бы потому, что эта схема жила в сознании не одного поколения критиков.
Жизнь первого русского диссидента крайне поучительна хотя бы потому, что его судьба многократно повторялась в отечественной истории. Радищев был первым русским человеком, осужденным за литературную деятельность. Его “Путешествие” было первой книгой, с которой расправилась светская цензура. И, наверное, Радищев был первым писателем, чью биографию так тесно переплели с творчеством.
Суровый приговор сенатского суда наградил Радищева ореолом мученика. Преследования правительства наградили Радищева славой. Десятилетняя ссылка сделала неприличным обсуждение литературных достоинств его произведений. Так родилась великая путаница: судьба писателя диктует оценку его книг. (Интересно, скажем, знать, что Синявский написал “Прогулки с Пушкиным” в мордовском лагере, но ни улучшить, ни ухудшить его сочинение это обстоятельство не в силах.)
Екатерина даровала Радищеву бессмертие, но что ее толкнуло на этот опрометчивый шаг?
Прежде всего, “Путешествие из Петербурга в Москву” путешествием не является. Радищев разбил книгу на главы, назвав каждую именем городов и деревень, лежащих на соединяющем две столицы тракте.
Кстати, названия эти сами по себе замечательно выразительны – Завидово, Черная Грязь, Выдропуск, Яжелбицы, Хотилов. Не зря Венедикт Ерофеев соблазнился той же топонимической поэзией в своей поэме “Москва – Петушки”.
Перечислением географических точек и ограничиваются собственно дорожные впечатления Радищева. Все остальное – пространный трактат обо всем на свете. Автор собрал в главную книгу все свои рассуждения об окружающей и не окружающей его жизни, он как бы подготовил собрание сочинений в одном томе. Сюда вошли и написанная ранее ода “Вольность”, и риторическое упражнение “Слово о Ломоносове”, и конспекты западных просветителей.
Цементом, скрепляющим это аморфное образование, послужила доминирующая эмоция – негодование, которое и позволило считать книгу обличительной энциклопедией российского общества.
“Тут я задрожал в ярости человечества”, – пишет герой-рассказчик. И дрожь эта не оставляет читателя на всем нелегком пути из Петербурга в Москву сквозь 137 страниц немалого формата.
Принято считать, что Радищев обличал язвы царизма: крепостное право, рекрутскую повинность, народную нищету. На самом деле он негодует по любому поводу.
Вот Радищев ополчился на фундаментальный порок России: “Может ли государство, где две трети граждан лишены гражданского звания и частию мертвы в законе, называться блаженным?!” Но тут же с не меньшим пылом он нападает на обычай чистить зубы: в отличие от испорченных горожан крестьянские девушки “не сдирают каждый день лоску с зубов своих ни щетками, ни порошками”.
Только автор прочел отповедь цензуре, которая “сделалась нянькой рассудка”, как его внимание отвлечено французскими кушаньями, “на отраву изобретенными”. Иногда в запальчивости Радищев пишет нечто уж совсем несуразное. Так, описывая прощание отца с сыном, отправляющимся в столицу на государственную службу, он восклицает: “Не захочется ли тебе сынка твоего лучше удавить, нежели отпустить в службу?”
Обличительный пафос Радищева до странности неразборчив – он равно ненавидит беззаконие и сахароварение.
Универсальность этой “ярости человечества” имела долгую историю в нашей литературе. Гоголь тоже нападал на “причуду” пить чай с сахаром. Толстой не любил медицины. Солоухин с одинаковым усердием призывает спасать иконы и изводить женские брюки. Василий Белов выступает против экологических катастроф и аэробики.
Тотальность радищевской мании правдоискательства ускользнула от читателей. Они предпочли обратить внимание не на анафему венерическим болезням, а на выпады против правительства и крепостничества. Именно так поступила Екатерина.
Политическая программа Радищева, изложенная, по словам Пушкина, “безо всякой связи и порядка”, представляла собой набор общих мест из сочинений философов-просветителей – Руссо, Монтескье, Гельвеция.
Самое пикантное во всем этом, что любой образованный человек в России мог рассуждения о свободе и равенстве прочесть в оригинале – до Французской революции никто ничего в России не запрещал (цензура находилась в ведомстве Академии наук, которая цензурой заниматься не желала).
Преступление Радищева заключалось не в популяризации западного вольнодумия, а в том, что он применил чужую теорию к отечественной практике и описал случаи немыслимого зверства.
До сих пор наши представления о крепостном праве во многом зиждутся на примерах Радищева. Это из него мы черпаем страшные картины торговли людьми. От Радищева пошла традиция сравнивать русских крепостных с американскими чернокожими рабами. Он же привел эпизоды чудовищного произвола помещиков, который зачастую проявлялся, судя по Радищеву, в сексуальном плане. Так, в “Путешествии” описан барин, который “омерзил 60 девиц, лишив их непорочности”. (Возмущенная Екатерина велела разыскать преступника.) Тут же с подозрительными по сладострастию подробностями выведен развратник, который, “лишен став утехи, употребил насилие. Четыре злодея, исполнителя твоея воли, держа руки и ноги ее… но сего не кончаем”. Судить о крепостном праве по Радищеву, – наверное, то же самое, что оценивать античное рабство по “Спартаку”.
Дворянский революционер Радищев не только обличал свой класс, но и создал галерею положительных образов – людей из народа. Как и все его бесчисленные последователи, он был убежден в том, что только простой человек способен противостоять гнусной власти: “Я не мог надивиться, нашед толико благородства в образе мыслей у сельских жителей”. При этом народ в изображении Радищева остается риторической фигурой. Только внутри жанра просветительского трактата могут существовать мужики, восклицающие: “Кто тело предаст общей нашей матери, сырой земле”. И только автор таких трактатов мог приписывать крестьянам страстную любовь к гражданским правам. Радищев пишет: «…возопил я наконец сице: Человек родился в мир равен во всем другому”, что в переводе на политический язык эпохи означает введение конституции наподобие только что принятой в Америке. Именно это ставила ему в вину императрица, и именно этим он заслужил посмертную славу.