Киевская Русь и Малороссия в XIX веке - Алексей Петрович Толочко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Этнографическая масса», к тому же, говорила на ряде диалектов, лингвистическая дистанция между которыми подчас была такова, что сам Грушевский вынужден был балансировать на краю лезвия, пытаясь обсуждать этот вопрос:
Будем ли называть украинский язык языком или «наречием», все равно надо признать, что украинские говоры складываются в определенную языковую целостность, которая в пограничных говорах, вправду, приближается к соседним славянским языкам — словацкому, белорусскому, великорусскому, польскому, но в диалектах, составляющих основную и характеристическую ее массу, отличается от этих соседних и наиболее сближенных славянских языков очень заметно…[15].
В согласии с духом времени Грушевский отмечал расовые и психические черты украинцев, отличные от тех, что проявляют соседние народы, и именно эти явления наиболее очевидно, по его мнению, объединяли украинцев и противопоставляли их окружающим народам:
Отличается украинский народ от своих ближайших соседей чертами антропологическими — в строении тела и психофизическими — в составе индивидуального характера, в отношениях семейных и общественных, в быту и культуре материальной и духовной. Эти психофизические и культурные черты, имеющие более или менее глубокую историческую древность — долгий процесс развития, совершенно определенно связывают в национальное целое отдельные группы украинского населения в противовес другим подобным целостностям и делают из него живую национальную индивидуальность, народ, с длинной историей его развития.[16]
Едва ли сегодня антрополог осмелился бы так решительно объединить общим «телосложением» карпатских гуцулов и жителей Слобожанщины, вряд ли современный этнограф столь безапелляционно утверждал бы единство их материальной культуры. Да и сам Грушевский, очевидно, в действительности не был столь наивным. В приведенной цитате бросается в глаза, что — как и в случае с «украинскими» диалектами — Грушевский определяет границы своей воображаемой нации по принципу несхожести пограничных этнографических групп с уже сформировавшимися соседними нациями и языками. Обходя территорию по кругу, он демонстрирует, что то или иное «население» не является поляками, русскими, мадьярами и т. д. Но почему именно разнообразный «люд» внутри таким образом очерченного круга должен составлять собой одну нацию, а не, скажем, две или четыре, из текста Грушевского не очевидно.
Впрочем, педалирование общности расового и этнографического типа, а также общности лингвистической у Грушевского совсем не случайно. Все это феномены специфически «народные» и как таковые относятся к «древности» («имеют более или менее глубокую историческую древность»). Они, следовательно, указывают на общее происхождение, которое — вопреки нынешнему разнообразию — должно объединять в какой-то точнее не очерченной глубине веков. Помимо прочего, расовые теории, антропология, лингвистика — это все дисциплины, в которых историческая наука времен позитивизма видела свое спасение от «литературы», свое будущее точного, научного знания. Сравнительное языкознание во второй половине XIX века демонстрировало впечатляющие успехи: классифицировало языки на группы, устанавливало взаимоотношения между ними и даже — что для историка было особенно ценным — реконструировало древние состояния современных языков. Сравнительное языкознание основывалось на предположении, что современное диалектное и языковое разнообразие является следствием длительного развития языков. Современные языки группируются по принципу родства в большие «семьи». Коль скоро так, родственные языки, очевидно, развились из общего «предка». Так возникает идея «праславянского языка», «индоевропейского языка» и подобные. Проявляется возможность начертить «генеалогическое древо» современных языков, указывая их «родителей» в прошлом. Языковая общность в позитивистской историографии была отождествлена с «народом», а тот, в свою очередь, явно или нет, воспринимался как биологическая популяция людей. Возможность представить себе эволюцию языков (а следовательно, их носителей — биологические популяции людей) поражала своей научностью, помимо прочего, потому еще, что на удивление точно — по манере мышления — напоминала новейшее учение о развитии животного мира: эволюционную теорию Дарвина. Тот также утверждал, что видимое разнообразие животного и растительного мира является следствием длительной эволюции и происхождением от общих предков.
Связь расовых, лингвистических и эволюционистских теорий XIX века с представлениями о нации и национальном отмечает Эрик Хобсбаум:
Примерно во второй половине XIX века национализм чрезвычайно усилился на практике за счет все возрастающей географической миграции народов, а в теории — благодаря трансформации понятия «расы», центрального концепта науки XIX века. С одной стороны, издавна установленное разделение человечества на несколько «рас», различаемых по цвету кожи, теперь было развито до целого набора «расовых» различий между людьми с примерно одинаковой «бледной» кожей, таких как «арийцы» или «семиты», или же «арийский», «нордический», «альпийский» и «средиземноморский» типы. Кроме того, эволюционная теория Дарвина, сопровождаемая тем, что позднее стало известным как генетика, предоставила расизму нечто вроде мощного набора «научных» оснований для отторжения или даже, как выяснилось, изъятия и убийства «инородцев».
Связь между расизмом и национализмом очевидна. «Расу» и язык очень легко путали, как в случае «арийцев» и «семитов». Это возмущало скрупулезных ученых, например, Макса Мюллера, доказывавшего, что «расу», концепцию генетическую, нельзя выводить из языка, который не является наследственным.[17]
Как отмечают ныне историки науки, обе теории — лингвистическая и эволюционная — своим стилем мышления обязаны дисциплине генеалогии с ее образом родового древа и происхождения от общего предка. Заимствованная из генеалогии «твердыми науками» метафора генеалогического древа стала основой понимания изменений во времени лингвистических или биологических явлений.[18]
Для историка, выстраивающего «длинную» историю народа, это стало неоценимым подарком. Идея медленной эволюции принципиально снимала проблему разрывов в истории. Если прошлое народов и их языков можно представлять в виде бесконечного генеалогического древа, на котором каждый современный народ получает возможность указать своего предка, а каждый предок — своего прапредка, в руках историка оказывается готовый континуитет. Биологическая и языковая эволюция народа, собственно, и обеспечивает то, что Грушевский называл тяглість (от польск. ciągłość — непрерывность, постоянство) —