Сахарное свечение (сборник) - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она проволынила еще год и ушла к Менделевичу. И все разом повеселели…
– Так вы стали учиться у отчима?
– Ну не совсем «учиться»… Скорее просто околачивалась у него в мастерской. Ты знаешь, что он учился во Франции, у Карла Росси? Это как получилось: он на Весеннем вернисаже выставил мраморную головку «Смеющаяся девушка», прелестная была работа. И она приглянулась богачу Гиршману, помнишь, Серов писал портрет его жены с палантином? Гиршман. Так он буквально влюбился в эту головку (она была с четверть натуры, мраморная)… И говорит: «Если принесешь мне ее домой, пешком, я тебя на два года отправлю во Францию учиться».
– Изверг какой…
– Да-да, Гиршман, богач, филантроп. Ну Исаак Абрамович взвалил ее на плечи прямо с вернисажа да и поволок…
– Сколько же она весила?
– Не знаю. Наверное, много. Мрамор же. Мрамор, не что-нибудь, не вынутый, ничего. Да и на подставке…
– Сколько же он так шел, бедный?
– Не помню. Гиршман жил на Поварской. А где проходил вернисаж – не знаю. Сам Исаак Абрамович в то время снимал студию в Гранатном переулке. Недалеко от дома, в котором потом Берия жил. Этот дом Голицын строил для своей возлюбленной цыганки Шурочки Христофоровой, с которой дружила Саша.
– В каких же годах это было?
– Спроси что полегче…
– Спрашиваю: значит, вы стали ходить в мастерскую к Менделевичу, и?..
– Ну да… просто сидела, смотрела… Однажды он делал какую-то вещь, деталь самолета или группу «Три летчика», и вдруг говорит: «Ну скопируй что-нибудь из того, что можешь». Видно, как-то понял, что я смогу. Так я стала помогать ему на подхвате. Он в то время работал над портретами знаменитых летчиков. Громов приходил позировать после Чкалова – так это были день и ночь. Громов – денди, со стеком ходил. А Чкалов был обаяшка, очень простой, очень свойский… Ты знаешь, что он после перелета из Америки возвращался на пароходе? И какая-то знаменитая актриса на палубе ему сказала: «Если б я знала, что вы поплывете на этом пароходе, я бы сдала билет, вы испортили мне всю рекламу!» Понимаешь, на эту дурынду никто уже не смотрел. Все хотели потрогать живого Чкалова… А он позировал Исааку Абрамовичу… Ну и Громов позировал. Я на одном сеансе слепила его фигурку как-то вот за час. Бывает так, нашло какое-то вдохновение… Головочка манюсенькая… Но такого сходства никто не мог потом передать. Исаак Абрамович подошел, посмотрел и сказал: «Мала голова» – и размял. Сердце у меня развернулось на другую сторону…
– И не простили вы ему?
– Дело не в этом. Я в то время вольнослушательницей ходила в такой… техникум художественный, в Леонтьевском переулке. Опоздала к экзаменам, студенты уже были набраны. Болталась я неприкаянная, кислая, и – горевала… И Валерий Павлович, Чкалов, говорит: «Погоди, я сейчас все устрою. Как этому вашему Грабарю звонить? – Тут же набирает номер: – С вами говорит Чкалов Валерий Павлович, у меня к вам большая просьба: есть очень талантливый молодой художник-скульптор, примите ее на испытательный срок. Если она вам не покажется, вы ее прогоните, я не буду в претензии, а если покажется и будет работать, век вам буду обязан…»
– Да уж… свойский человек…
– Свойский! Так что я Валерия Павловича должна благодарить.
– И вы стали там учиться…
– …и это, доложу тебе, непростое было дело. Я ведь отчимом была обучена. А он как: сперва клал кучу глины, потом выкручивал оттуда носик, глазки, ротик и прочее… И когда я стала этот способ при всем классе воспроизводить, все на меня смотрели как на монстра. Потому что скульптура строится с основания каркаса, с построения головы.
– Ну а Менделевич?
– …носик, это, брат, дело последнее, а не первое. Если с носиков начинать – ничего не выйдет.
– Но ведь у Менделевича выходило?
– Когда как… Профессора по скульптуре у нас менялись часто, пока не пришел наконец Александр Терентьевич, Матвеев. Ну я у него, по-моему, вызывала только отвращение.
– Почему?
– Плохо я работала, очень плохо. Когда он, бывало, ходит по классу и встанет так за твоей спиной… Ты как бы начинаешь видеть скульптуру его глазами, и тебе открывается все, что напортачила. И это было ужасно… Стала я нанимать модель и вечерами лепить в мастерской… Девочку одну нанимала. Девочке было лет семь, я ей платила рубль за сеанс, она была довольна. Только очень мучилась неподвижностью, все время приговаривала тоненько: «Побегать-побегать-побегать-побегать…» – и ногами сучила…
И однажды вдруг слышу за спиной знакомый стук палочки. Обернулась: стоит Александр Терентьевич, смотрит… Говорит: «Я думал, все обстоит гораздо хуже». Большей похвалы я никогда в жизни от него не слыхала. Счастлива была безумно!
– А вы ведь уже были вполне взрослым человеком.
– О чем ты говоришь! Я замужем давно была. Муж мой, Боба, поляк, он был черный график – знаешь, что это такое? Это когда автор пишет научную книжку с чертежами и в рукописи рисует почеркушки всякие, а художник, график, по его наброскам делает отличные чертежи для книги… Боба страшно был добрый, мы жили в коммуналке, с соседями, так он соседскую девочку очень баловал. Деньги давал – на конфеты, на мороженое. На аборты… Ну позже, разумеется. Но страшный был игрок! Такая моя пожизненная беда, что поделаешь… Играл ночами… Однажды я прождала его всю ночь, а он пришел под утро. Я была страшно разъярена. Открываю дверь, а он держит перед собой на вытянутых руках блюдо – подлинный Федор Толстой. Выиграл. Ну что ты ему скажешь. Во-он оно, висит над тахтой. Он потом мне шали выигрывал, длинное серое платье из ангорской шерсти… И, главное, все эти выигрыши-проигрыши они обсуждали с соседской домработницей Феней, тоже заядлой картежницей. Но Феня играла в дворницкой, а Боба – в высших сферах.
– А у вас, вы говорили, тоже домработница была…
– Так это Сура наша, Сара Яковлевна. Это так только считалось, что она у меня была домработницей. На самом деле впечатление было, что я у нее домработница.
Женщина подлинной судьбы, соответствующей веку. В юности муж ее бросился в партию, она – в комсомол. Его в положенное время расстреляли, а ее на каком-то собрании хотели заставить признать его врагом народа. Сура сказала: «Если он враг, то кто же вы тогда?» Ее вывели прямо из зала. Десять лет без права переписки. Двое малолетних детей, их разобрали родственники. Она отсидела одиннадцать лет, говорила: «Меня спасло то, что я месила тесто. Иначе бы я сдохла». Знаешь, огромные плечи… Я потом даже со спины в бане научилась распознавать такую еврейскую фигуру: мощные плечи, большой бюст и сравнительно узкий таз. Так вот, Сура. Она таким ярким языком говорила, такие словечки выговаривала – к нам гости, бывало, придут, и каждый старается с Сурой Яковлевной разговориться. А потом наши семейные словечки разносятся по всей Москве…
У меня была птица знакомая, одноногая голубь. Прилетала ко мне на свидания, я ее кормила. Почему одноногая? Добрые люди оторвали. Сура говорила: «Прилетала ваша голуб. Она так кричала, так кричала, даже войла!»
– Евгения Леонидовна, а ведь время было какое… людоедское… Как вам в те годы жилось-то?
– А знаешь… Да, людоедское. Оно, конечно, так… Вот говорят, мы все в страхе жили. Но… как бы это тебе объяснить не крамольно, по-человечески… Мы весело жили. Мы были молоды, зарабатывали приличные деньги, часто ходили в рестораны – «Националь», «Континенталь»… Танцевали…
– Что танцевали?
– Бостон, танго, чарльстон… Домой возвращались часам к пяти утра. И если видели перед подъездом черную машину, то прощались друг с другом.
А летом… как ехали в Рыльск? Поездом до Курска, потом пересесть, потом нанять лошадку худенькую и сорок километров лошадкой. Поселиться у пани Ващук, самогонщицы… Меня она называла «пани млода Ракицка». В первую ночь уложила нас спать на перине, такой, что мы не могли найти друг друга… Потом спали во дворе под грушей, на нас падали спелые плоды – груши познания. А главное событие было – приезд театра из Курска. Пани Ващук надела лучшее платье, на бретельках, «брильянты» – вся шея, все руки унизаны были блестящими камешками… Сидела гордо, прямо, оглядывалась вокруг – все ли видят, что рядом с ней сидят друзья «с Москвы»?
Что это был за театр! Ничего смешнее я в жизни не видела. Пьеса называлась «Платок и сердце» – из крепостной жизни. Главный герой-любовник во фраке из лыжного костюма. Потом шли балетные номера. Мы старались не смеяться, нас бы растерзали. Это было грандиозное событие – в городке, где последней сенсацией было убийство царевича Димитрия.
– Евгения Леонидовна, ну а когда все началось-то, ваше дело, вот эта ваша фарфоровая судьба знаменитая?
– Ну ты сразу: знаменитая! Погоди… Мое дело, говоришь… С чего началось Дулёво? Это все опять Александр Терентьевич. Он нам дал задание – это было под конец войны – сделать дома эскиз, композицию на вольную тему, и принести ему на показ. И все несли кто что: кто там с винтовкой, кто с гранатой, кто ползет, кто выполз, кто не дополз. Одна у нас была, считала, что она лучше всех, – поставила какой-то обелиск, вокруг каких-то женщин томных пораскидала и заявляет: «Это эскиз памятника падшим женщинам». Хохот поднялся немыслимый. Она: «Чего вы смеетесь?» Матвеев ей: «Памятник пав-шим!» – «Ну я же и сказала: падшим!» Потом я развернула свою работу, и хохот уже стал просто гомерическим. У меня шел медведь и нес на руках Татьяну, которая упала в обморок.