Советский военный рассказ - Александр Серафимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И есть в этой армии сознание, за что она борется, есть пролетарская дисциплина и, главное, есть животворящая сила внутреннего роста, внутреннего живого развития, сила воссоздания разрушенного.
Не количеством поражений, не числом побед измеряется это животворящее начало, а великой силой самоисцеления.
Разбитая, потрясенная на всем своем протяжении, Красная Армия, судорожно изогнувшись, без помощи извне, откусывает больное место и, выпрямившись, загрызает почти до смерти впившегося в болячку врага.
Одно: есть у пролетариата пролетарская армия!
1918
На панском фронте
Знойное небо, чудесное расплавленное солнце, от которого давно у всех загорели лица; ласковый горячий ветерок струится все в одну сторону, раскачивая березы; а под ними на песке судорожно играют живые тени и трепетные золотистые пятна. Пахнет до одури насыщенным смолистым запахом, голова кружится. Чайку бы попить в этой благодати да с книгой завалиться вон в той сосновой роще.
А вместо этого головы всех подняты вверх, и глаза напряженно следят. В голубой высоте то сверкнет, как длинная спица, то погаснет, и снова знойная голубизна, и опять сверкнет.
— Каждый день бомбы кидает. Летает вот рукой подать, за лес крыльями цепляется, а ничего не поделаешь: пулеметы не берут, снизу блиндированы, а пропеллер — туда не попасть.
— Погоди, — говорит другой красноармеец, — вот привезут наши, перестанет зря мотаться над нами.
Длинная игла в небе совсем погасла.
— В тыл полетел, эшелоны все ищет.
Стоит красавец, сажень косая росту, плечистый, стройный, пышет алая фуражка; до самой земли кривая кавказская, похожая на ятаган, шашка, вся в серебре, с чернью. Весь он затянут, все в нем кокетливо-воинственно и отважно. Чувствуется лихой кавалерист.
— Вот приходится со своими же поляками воевать. Да, я — поляк из Вильны.
— Как они дерутся, поляки-то?
— Да как вам сказать, есть пехотные части стойко бьются, а кавалеристы наших атак не принимают. Два раза водил свой конный отряд в атаку, оба раза не приняли, показали тыл. А одеты — один шик. Тут, — он провел пальцем вокруг горла, — оторочено черным барашком; в таких коротких затянутых мундирчиках — загляденье. Конечно, в общем, сейчас дерутся хорошо, но как только нас подопрут резервами, разобьем, у меня нет сомнений. Только вот, злодеи, мучают наших пленных, такие пакости делают. Я сам видел трупы наших пленных красноармейцев; знаете, не хочется и рассказывать, что проделывают! Что турки когда-то.
Толпа красноармейцев, сгрудившаяся вокруг, тяжело молчала, не глядя друг на друга.
— А по-моему, так, — заговорил кавалерист, — пленных брать, кормить-поить, хорошо обходиться, а сколько наших изуродуют, столько ихних, так же с этими сделать и положить в халупе, а самим уйти и записку оставить. «Смотрите, мол: вы наших — и мы ваших, как раз столько же, не больше, не меньше».
— Верно. Так… — загудели кругом голоса, и красноармейцы оживились.
— А у нас, на Восточном фронте я был, — заговорил небольшого роста красноармеец, с большими ушами и хитроватыми на несмеющемся лице глазами, сухопарый и подвижной, должно быть, из рабочих, — так что делалось? Казаки резали из спины наших пленных ремни, выжигали на груди звезду, закапывали живыми. Ну, мы в долгу не оставались. Так и шло. А потом додумались: взяли в плен целый полк — бородачи, зверье. Грязные, обовшивели, оборванные. По-волчьи глядят из-под насупленных бровей, ждут расправы. Ну, комиссар послал их перво-наперво в бани. Вымылись, дали им чистое белье, одежду, а когда вышли из бани, встретили оркестром; как грянули, они обалдели: стоят, разинули глаза, ничего не понимают. А вечером устроили им митинг, рассказали, что они нам братья — только глаза им заволокло. Повели в театр кинематограф, концерт устроили. Так сами, когда пришли в себя от изумления, все встали, как один человек, в Красную Армию и, как звери, дрались со своими, с белыми.
Красноармейцы молчали, вопросительно поглядывая друг на друга, не умея определить своего отношения к рассказанному.
— То есть, — сказал кавалерист, — они наших будут уродовать, а мы их будем угощать?
— Товарищ, — сказал со смеющимися глазами, — чего ты, десять лет хочешь воевать?
— Как!
— Да ежели мы им носы и все прочее начнем резать, так ведь они, как звери, будут драться до самой Варшавы: сколько нашего брата поляжет! А если по-братски с пленными, после первого хорошего нашего удара рассеется вся армия, вот посмотрите.
И странно, по толпе пробежало оживление, засверкали улыбки, и дружно загудело:
— Ясное дело.
— Отдан приказ не трогать, ну и не трожь…
— Верное дело. Кто сам себе враг?.. Кому охота затягивать войну?..
А на песке все так же трепетно играли ежеминутно меняющиеся золотистые пятна.
1920
Красная армия
Конечно, обман, густо обволакивающий польский трудящийся народ, польского солдата, в конце концов рассеется, но ведь пока медленно рассеется этот туман, Советская республика может задохнуться.
Кто же ускорит это рассеяние? Кто разобьет эти цепи?
Красная Армия.
Что же такое Красная Армия?
Я был поражен разницей того, что я увидел теперь в армии, с тем, что наблюдал в позапрошлом году на Восточном фронте. Иные лица, иные глаза, иной ход мысли. Надо было оторваться от Красной Армии на полтора года, чтобы так ярко почувствовать эту перемену.
Какая же колоссальная работа произведена за этот промежуток! И это при страшной разрухе, при недостатке бумаги, при гибельном недостатке людей. Очевидно, не прямая только агитационная работа — ее, несомненно, недостаточно было, — а вся обстановка жизни в Советской России, самый воздух, которым в ней приходится дышать, делает людей такими, а не иными.
В массе нынешние красноармейцы отчетливо понимают, что у них сзади, за что они бьются, кто их враг, чего он хочет. Даже деревня, с ее упрямством, медленностью, узеньким кругом интересов только своей избы, — даже она в армии быстро выравнивается по остальным.
Это, конечно, не значит, что красноармейцы ведут чистые, благородные, интеллигентские разговоры об империализме, о классовой эксплуататорской природе польских панов и прочем. Нет. Иногда по целым дням не услышишь слово «пан», или «Советская власть», или «польский рабочий», «крестьянин», но среди обыденных разговоров об амуниции, приварке, потертых ногах, о молоке, добытом в деревне, какое-нибудь оброненное слово о польском пане, смех, замечание или крепкая неудобосказуемая характеристика вдруг осветит красноармейскую душу до дна. Инстинкт вражды к барину уже шагает через национальные перегородки. И польский пан такой же лютый враг, как и русский барин.
Смотры и парады с незапамятных времен носили всегда лицевой характер; изнанки там не увидишь. В значительной степени такой характер они носят и теперь, — это неизбежно, да, пожалуй, и законно. Но прежде видел однообразные каменные лица солдат, у которых все глубоко запрятано, а снаружи лишь одно — дружно пройти, гаркнуть и заслужить генеральское «Молодцы, ребята!».
И вот я видел теперь. Широкое-широкое поле. По краям голубеют леса. Походным порядком идет отряд за отрядом, часть за частью. Кого тут только нет: и пехота щетинится темными штыками, и артиллерия тяжело громыхает, и кавалеристы, и разведчики, и пулеметные роты.
Неожиданно приехал представитель центральной власти. Войска развернулись длинными шеренгами, стройно, уверенно прошли и построились покоем. Внимательно слушали краткий, чрезвычайно сжатый отчет о деятельности центральной власти. Полякам предлагали мир; шли на самые громадные уступки, быть может, переходившие даже границы, лишь бы избежать кровопролития. Польские помещики ответили наступлением, взятием Киева. Теперь надо биться, биться вовсю. Но надо помнить — польский рабочий и крестьянин — не враг, а друг наш.
И какое грянуло «ура» польскому рабочему и крестьянину!
Да, так не говорили царские генералы, и оттого лица у царских солдат были каменные.
И я всматриваюсь в эти лица и неупускающие глаза со своей мыслью, со своей остротой. Сотни лет вбивали царя в голову народа, а вот в этих Советская власть внедрилась в два года, и уж не отдерешь. Да, это армия победы.
Да ведь все это, скажут, субъективно: одному кажутся лица сознательными, бодрыми, другому — не очень. Наконец, если даже и сознательные лица и глаза, да ведь неизвестно, как в деле-то будут эти сознательные воины?
Правильно.
Встретил под Киевом высокого, с желтым, осунувшимся, в щетине, лицом, человека. Одет в потертый подпоясанный пиджачок, глаза ушли вглубь, лихорадочно блестят, и он жадно, не отрываясь, курит махорку.
Я обрадованно узнал знакомого начдива. Этот лихорадочный блеск глаз, осунувшееся лицо, небрежность в одежде, жадность, с которой он затягивался, говорили о страшном нервном напряжении, нечеловеческой работе, без перерыва, целыми месяцами.