Синяки на душе - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но пойдем дальше: вот уже два месяца я не занималась Себастьяном и Элеонорой. На что они живут, что с ними происходит, с моими дорогими Ван Милемами, пока меня нет? Я чувствую угрызения совести (не слишком мучительные), словно я — их опекун… Надо бы вспомнить, как зовут тех богатых людей, к которым их привели… Жедельманы, и надо решить, что Себастьян, пока меня не было, сделал с этой дамой то, что должен был сделать, проворчав по этому поводу что-нибудь вроде: «В конце концов, я не щенок какой-нибудь, я — солидный человек», и т. д. Элеонору все это только рассмешило.. Но где они живут? Сейчас август или вот-вот будет. Они не могут жить ни на улице Флери, ни на Лазурном побережье — с этим все. Может быть, в Довиле? Во всяком случае, занятно представить себе сцену соблазнения Себастьяном мадам Жедельман. Вообразим себе декорации — подлинный Людовик XV, но не просто, а «богатый», день клонится к вечеру, такой теплый, нежный и голубой, какой только Париж умеет устроить среди лета, вообразим диван горчичного цвета и кое-какую мебель от Кнолля — для «раскрепощения». И среди всего этого вообразим Себастьяна, наливающего себе для храбрости побольше виски с водой. Нет, без воды.
«О, небо! — подумал Себастьян про себя, когда накануне вечером все произошло, а потом вслух повторил то же самое уже в присутствии Элеоноры; его мучительные сомнения относительно своих сексуальных способностей сменились не менее мучительной уверенностью относительно намерений мадам Жедельман. „О“ небо, как я теперь из этого выберусь? Она же бросится на меня и затянет в водоворот». Как всякое дитя севера, Себастьян боялся водоворотов.
Итак, он мерил длинными ногами, увы, в брюках, роскошную гостиную Жедельманов (стиль Буль-Лаленн), на проспекте Монтень. Мадам Жедельман расслабленно возлежала на диване. Ей очень понравился Себастьян, его светлые волосы, и она пригласила его — «призвала», как сказал Себастьян, на следующий день. У него не было причин для отказа, тем более, что денег у них с сестрой не было, ни единого су. Элеонора, сочувствующая и ироничная, проводила его до лестничной площадки, как провожают старших братьев на войну. А теперь тут была та, другая, Жедельманша, как называют ее в Париже злые языки. Она была тут, причесанная, отшлифованная, напудренная, старая, великолепная. Впрочем, «старая» — это несправедливо: просто она была не молода. И это было видно: на шее, у подмышек, на коленях и бедрах — везде был нанесен безжалостный рисунок, похожий на географическую карту, очень подробную и очень точную, в общем, сделанную на совесть.
Нора Жедельман с любопытством смотрела, как он ходит по комнате. По всему было видно — он не из тех, которые ей обычно попадались: не «котенок». У Себастьяна была гордая посадка головы, красивые руки, ясный взгляд, который ее заинтриговал. Она спрашивала себя с любопытством не меньшим, чем сам Себастьян, что он собирается делать сначала у нее в гостиной, потом в ее постели. И хотя казалось, он спрашивает себя о том же, она решила положить конец этому недоразумению и принялась действовать. Она легко встала с дивана, с продуманным кошачьим изгибом, который вдруг напомнил ему, что завтра у нее мануальный массаж, и направилась к нему. В ожидании, когда она приблизится, он, как каменный, стоял у окна, пытаясь вспомнить какую-нибудь женщину, которая ему нравилась, или какой-нибудь эротический шедевр. Напрасно. И вот она рядом с ним, прикрытые руки обнимают его, она виснет ему на шею, и самые дорогие платья Нью-Йорка готовы вонзить в него свои клыки. К его большому удивлению, все получилось, как надо, и она подарила ему пару очаровательных запонок, которые он тут же продал: Элеонора, его прекрасная птица, его сестра, его сообщник, самая большая любовь его жизни — у нее будет сегодня королевский вечер…
Январь 1972 года.
Вот уже скоро полгода, как я забросила этот роман, подходящие к случаю рассуждения и неподходящих ни к какому случаю моих шведов. Самые различные обстоятельства, сумасбродная жизнь, лень… А потом наступил октябрь ушедшей осени, такой прекрасной, яркой, такой душераздирающей в своем блеске, что я, охваченная радостью, спрашивала себя, как его пережить. Я жила в Нормандии совсем одна, полная сил и измученная одновременно, с удивлением разглядывая длинную царапину около сердца, которая быстро заживала, превращаясь в гладкий, розовый, едва различимый шрам, который потом я, наверно, буду недоверчиво трогать пальцем — зная о нем только по памяти — чтобы убедиться в собственной уязвимости. Но, ощутив вкус травы, запах земли, я снова погрузилась в историю двоих, направляясь на своей машине в Довиль и распевая «Травиату» во все горло (есть такое выражение). И в октябрьском Довиле, заброшенном и пылающем красками осени, я смотрела на пустынное море, на сумасшедших чаек, которые проносились над дощатым настилом, на белое солнце, а повернувшись спиной к свету, видела персонажи, будто «срисованные» из фильма «Смерть в Венеции» Висконти. И вот я одна, наконец одна, сижу в шезлонге, бессильно свесив руки, будто чья-то мертвая добыча. Снова отданная одиночеству, подростковой мечтательности, тому, без чего нельзя, и от чего различные обстоятельства — то ад, то рай — все время вынуждают вас уходить. Но здесь ни ад, ни рай не могли разлучить меня с этой торжествующей осенью.
Но что же делали мои шведы все лето? На площади Ателье, на Монмартре, где в августе мы ставили пьесу, я беспокоилась за них. Проходили мимо дамочки с самодельной завивкой, с сумками в руках, трусили рысцой собаки, прохаживались травести с растекшимся от беспощадного солнца гримом. Сидя на террасе моего любимого кафе, я сводила Ван Милемов с Жедельманами или посылала их в провинциальное турне с молодым певцом, я придумывала для них перипетии, которых никогда не напишу, я знала это, к примеру, из-за грядущей репетиции. Прекрасно сознавая, что поступаю в высшей степени безрассудно, я, тем не менее, не исписала ни малейшего листочка бумаги. О, наслаждение, о, угрызения совести… Иногда мне доверяли присмотреть за собакой, за ребенком, пока владелец сражался с жизнью в супермаркете «Присюник», катя перед собой тележку… Я беседовала с кем-нибудь из веселых бездельников квартала. Мне было хорошо. Позже будет темный зал, проекторы, актерские проблемы, но сейчас было парижское лето, нежное и голубое. И я ничего не могла с собой поделать. На этом закончим главу — извинение, главу — алиби. Сегодня я снова в Нормандии. Идет дождь, холодно, и я не выйду отсюда, пока не закончу книгу — только под пистолетом. Даю слово. Ох!
— Поставь эту пластинку еще раз, если ты не против, — попросила Элеонора.
Себастьян протянул руку и отвел звукосниматель — проигрыватель стоял около него, на полу. Он не спросил, какую пластинку. Элеонора, после периода увлечения классикой, влюбилась в песни Шарля Трене и слушала только его:
На ветке умершего дерева Качается последняя птица Уходящего лета…
Они расположились в гамаках, на террасе виллы Жедельманов, в Кап Дэй. Трудности начального периода прошли, и Себастьян стал чувствовать к Hope Жедельман что-то вроде привязанности. Он называл ее «Lady Bird», впрочем, к ее крайнему неудовольствию. Анри Жедельмана он называл «господин президент»
— изрядно выпив, тот пускался в описания политических покушений очень дурного вкуса. Элеонора, совершенно покорив обоих хозяев, погрузилась в милое сердцу чтение, на этот раз на берегу моря. Загорелая, приветливая, спокойная, она проводила эти летние дни, как во сне, между страницами романов, которые читала. Несколько светских приятелей хозяев составляли ее свиту, впрочем, ухаживания никакого результата не имели. Зато Себастьян всячески потакал ее свиданиям с садовником виллы, кстати, красивейшим парнем. Но об этом они не говорили. Насколько их «романы» рассматривались ими, вернее, между ними, как сюжет для развлечения, настолько же тайные порывы страсти должны были держаться в секрете. И он прекрасно знал, что именно это уважение к чувственным привязанностям друг друга (пополам с непременной иронией по поводу своих сердечных дел) и позволяет им так хорошо ладить. Они презирали всякое выставление напоказ, которое в те времена становилось правилом, особенно на тех берегах. Наглухо застегнутые воротнички были их единственными спасителями. Будучи спеленутыми моралью образца 1900 года и, едва освободившись от нее, они поспешили облачиться в свои покровы. Их находили странными, необычными прежде всего потому, что они великолепно смотрелись — что тот, что другая. Они же считали себя просто приличными людьми. Они знали, что вкус тела есть нечто нежное, чувственное, естественное, похожее на вкус воды, на любовь собак или коз, на огонь, и что это не имеет отношения ни к распущенности, ни к эстетизму. Доказательство — Себастьян, который без малейшего колебания принимал каждый вечер в свои объятия Нору Жедельман, задыхаясь в тисках ее духов, ее кожи и ее манеры выклянчивать ласки. Огромная нежность, нежность равнодушия охватывала его тогда, и его тело послушно следовало ей. К тому же они были северянами во всем, и солнце не имело над ними такой власти, порой жестокой, как над другими. Это повышало их престиж, хотя они об этом не подозревали: плевать на солнце, на загар, в те времена и в тех местах было все равно, что плевать на деньги.