Причины и следствия - Андрей Упит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звонок… Она знает, кто это. Госпожа Апман прилегла на кушетку. Она ведь немного утомилась и не может выйти навстречу. Пусть горничная пригласит его прямо сюда.
Вошел Микельсон, еще более возбужденный, чем обычно, в шиллеровском воротничке, темных в светлую полоску брюках, сжимая в руке корпорантскую шапочку… Щелкнул каблуками, низко поклонился и тут же выпрямился.
— Мадам… Вы нездоровы?
Госпожа Апман устало улыбнулась и грациозно откинула голову.
— Ничего… Немного утомилась.
И протянула левую руку, чуть выгнув ее для поцелуя.
Микельсон скомкал шапочку и сунул ее в карман. Опустился рядом на пуф. Одно колено его касалось ковра. Сам он весь как-то выгнулся и подался вперед — словно собирался дотянуться до противоположного берега Даугавы.
Поцеловал руку и хотел было выпустить. Но почувствовал, что ее не собираются отнимать. Тогда он поцеловал еще раз — немного повыше. А потом, осмелев, на самом сгибе. И только после этого руку отняли.
— Господин Микельсон. Не злоупотребляйте моей усталостью.
Но это вовсе не было сказано всерьез. Микельсон это отлично понял.
— Ваша усталость, мадам, придает бодрость и силу… Она подобна источнику вечной жизни.
Госпожа Апман засмеялась, но не очень громко.
— Почему вы не поэт?
— О, что вы! Жизнь тоже поэзия, самая прекрасная поэзия. Ее нужно прожить, как поэму.
Госпожа Апман томно вздохнула.
— Нужно, но разве мы можем…
Микельсон гулко стукнул себя в грудь.
— Для того мы и существуем на свете, чтобы превратить жизнь прекрасных дам в поэзию. Для этого мы и созданы!
— Ну да! На словах вы все герои. А на деле робки и трусливы… Пожалуйста, принесите мне вон ту подушку. Мне так неудобно… Спасибо.
Микельсон все укладывал и никак не мог поудобнее уложить подушку под плечи госпожи Апман. И когда подушка, наконец, была уложена, то выяснилось, что часовая цепочка Микельсона запуталась в волосах хозяйки.
Смеясь, она помогла ему распутать цепочку.
— Шалун! Это вы нарочно. Вы хотите испортить мне прическу.
И ударила его по пальцам.
Он поймал ее руку и больше уже не выпускал. Он снова сидел на своем месте. Одно колено в полосатой штанине на ковре. Сам подался вперед — словно должен был дотянуться до противоположного берега Даугавы…
Госпожа Апман перед зеркалом привела в порядок прическу. Микельсон вытащил шапочку, разгладил ее на ладони и надел на голову. Госпожа Апман улыбнулась ему в зеркало. Он ответил улыбкой. Он никак не мог устоять на месте, так он был счастлив и доволен.
— До свиданья, мой друг, до свиданья! Значит, вечером мы увидимся в театре, пусть даже издали — нам и этого довольно. И это хорошо. Правда?
— Божественная! У меня впереди еще этот проклятый экзамен. Последний экзамен… А папа сидит у господина Лилиенфельда и ждет… Эх, черт бы побрал всех папаш и все экзамены! Неужели так и провалят…
Снова кто-то позвонил. Микельсон поспешил удалиться.
5
Старый Микельсон действительно сидел в кабинете фабриканта господина Лилиенфельда у письменного стола. Седой, страдающий одышкой, он, словно утопающий, обеими руками держался за подлокотники глубокого мягкого кресла. От продолжительного разговора и волнения на лысине у него выступили капли пота. Узенькие глазки с почтением и надеждой смотрели на сидящего за столом господина Лилиенфельда, который перебирал тонкой белой рукой карандаши и тройной толщины ручки.
Но вот карандаши и ручки разложены по местам. Господин Лилиенфельд погладил левой рукой длинную седую бороду, поправил обшитый шелком воротник пиджака так, чтобы вырезы на отворотах были на одном уровне. Потом вытянул из кармашка уголок красного платочка.
Затем серьезно и строго посмотрел на Микельсона.
— Ваш сын ведет себя так, как совершенно не подобает вести себя жениху моей дочери. Прежде всего, этот беспорядочный, чтобы не сказать больше, образ жизни… Я знаю, я знаю, господин Микельсон. И мы с вами не пуритане. И мы с вами когда-то были молоды. Но всему есть мера и предел. Позорить нас в глазах общества ни я, ни моя дочь не позволим. Мы стоим слишком высоко. Вы извините, но нашу фамильную честь мы ставим превыше всего. Превыше всего!
Микельсон пробормотал что-то невнятное. Надежда в его взоре заметно угасла.
— Все, что вы тут сказали, — прекрасно. Я охотно верю вашим благим намерениям. Но, к сожалению, эти намерения не всегда совпадают с намерениями вашего сына. Все остальное можно было бы извинить и забыть. Но когда он в присутствии других студентов осмеливается называть мою дочь старой немецкой каргой, — простите… это уж слишком…
Он немного привстал с кресла. Но овладел собой и снова сел.
Господин Микельсон попытался встать, но это ему не удалось.
— Господин Лилиенфельд… Вы уверены…
— Позвольте. Более чем уверен. Мне известно все это из самых достоверных источников. Это такая наглость, которую я никогда не смогу простить…
Господин Микельсон судорожно глотал воздух. Одышка душила его, он был словно в кошмаре. Голова склонилась на грудь.
Господину Лилиенфельду стало жаль его.
— Я не прощаю. Я не могу. Но у женщин, к сожалению, иная логика. К сожалению, прошу это запомнить. Моя дочь готова простить и забыть. Женская жалость и великодушие безграничны.
Старый Микельсон бросил неописуемо благодарный взгляд в ту сторону, где находилась комната дочери господина Лилиенфельда.
— Но вы понимаете, что без гарантий мы не можем. Нас слишком долго обманывали и водили за нос. Поэтому мы ставим условия. Первое и самое главное: ваш сын в этом году должен закончить университет. Второе: свадьба состоится в самом ближайшем будущем. Третье: он немедленно должен поступить на фабрику и работать под моим наблюдением. Если вы готовы принять эти условия, то дело еще поправимо.
Теперь попытка Микельсона встать увенчалась успехом. Он протянул через стол свои дрожащие руки.
— Господин Лилиенфельд! Целиком присоединяюсь к вам! Это я вам обещаю! А что я обещаю, то выполняю. Моя честь мне не менее дорога…
Официальная часть на этом была закончена. Теперь господин Лилиенфельд готов был стать уступчивее. Сдержанно улыбаясь, он пожал протянутые руки старого Микельсона и снова усадил его в кресло.
— Успокойтесь, мой друг. Мы всегда понимали и будем понимать друг друга. В нас еще течет кровь нашего славного поколения… Как вы думаете, мне кажется, можно по поводу сегодняшнего соглашения выпить по чашечке кофе с ликером? Это мы можем позволить себе, не так ли?
Он нажал кнопку звонка. Старому Микельсону с его больным сердцем решительно нельзя было пить кофе с ликером. Но мог ли он отказаться? Сегодня, в самый счастливый день его жизни!
Легко, словно юноша, он поднялся и прошел в угол комнаты, где на маленьком столике уже стояла между дымящимися чашками кофе деловито строгая бутылка бенедиктина. Его усадили на почетное место, на диване. От умиления у него слезы выступили на глазах.
Они пили и болтали, курили сигары и чокались. Глаза у господина Лилиенфельда заблестели. Папаша Микельсон багровел все сильнее. От выпитого ликера, кофе и сигар одышка все больше мучила его, дышать стало трудно. Но он не обращал на это внимания и не тревожился.
Господин Лилиенфельд нагнулся и дружески хлопнул его по колену.
— А теперь поговорим о другом. Мне думается, мы уладим дело с нашим заводом. Тысяч семьдесят или немного больше — это мы можем себе позволить. От этого наш бюджет не пострадает. Вы говорите — несколько новых машин? Да, я думаю, мы это уладим. У нас ведь связи с солидными иностранными фирмами. Правда, мое мнение таково, что сейчас не очень-то выгодно заниматься производством игрушек. Вам следовало бы постепенно перейти на другие виды продукции. Вот если бы вы стали выпускать сапожные колодки или открыли мебельную фабрику… Но все это мы уладим… Разрешите — еще рюмочку.
Папаша Микельсон чуть не прослезился от умиления. Восторг рос в нем, как волна, как лавина, как лес… Он говорил, захлебываясь, смеялся, порывался вскочить с дивана. Но сделать последнее было трудно, так как мешал стол.
Вдруг вошла горничная с запиской. Для господина Микельсона. Папаша Микельсон, улыбаясь, взял записку, посмотрел и подмигнул господину Лилиенфельду. От сына…
Пододвинулся поближе к лампе. Багровый, потный и счастливый, уткнулся в записку. Начал было читать — но отодвинул листок подальше. Снова поднес к глазам, потом опять отодвинул. Улыбка застыла на его лице. Дыхание застряло где-то глубоко в груди. Его больше не было слышно.
Толстые пальцы, державшие записку, дрогнули. Папаша Микельсон повертел ее в руках, потом снова попытался про честь, прищурив глаза. Написана, кажется, на оторванном от трактирного счета клочке бумаги…