Повести и рассказы - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что все это значило, понять никто не мог. На Артема Михайловича взирали с недоумением, и, поскольку такое же недоумение выражало и его лицо, факультетские кумушки рассудили, что, верней всего, могучие тузы сошлись на нем как на промежуточной фигуре и основные дела будут твориться за его спиной. Так оно было или не так, но теперь перед новоиспеченным деканом и по совместительству председателем приемной комиссии лежали списки студентов, зачисленных на первый курс. А завтра утром эти списки должны были висеть в вестибюле несостоявшегося отеля к безумной радости двухсот пятидесяти и отчаянной горести нескольких тысяч абитуриентов и их родни.
V
Если бы Артему Михайловичу показали в эту минуту человека, придумавшего вступительные экзамены, он приказал бы сослать его в «Ахманово» навечно и ни под каким видом оттуда не выпускать. Жаркий, душный месяц, который все порядочные люди проводят и он сам столько лет проводил на море, толпы мамаш, синие от умственных потуг дети – вот чистилище для тех, кто хочет попасть в университет.
Постаревший за три последние недели, как за три года, узнавший враз столько мерзкого, сколько не знал он за всю предыдущую жизнь, декан тупо глядел за окно, слушал, как брякают стекла в такт проходящим поездам, и страдал.
Причиной его глубокой меланхолии было разочарование в университете и шире – во всей человеческой натуре. Артем Михайлович никогда не питал иллюзий на сей счет. Он хорошо понимал, что человек – существо слабое и не всегда способное противостоять насилию и соблазнам. И если говорить о вступительных экзаменах, то бывают случаи, когда за того или иного абитуриента просят коллеги, родственники, звонят по телефону сверху, и тогда, проверяя сочинения, экзаменаторы берут синие ручки.
Это было печально, ибо нарушало чистоту корпоративного духа, но, по крайней мере, поддавалось объяснению. Однако никогда бы он не поверил, покуда не увидел сам, что солидные люди, читающие вдохновенные лекции о Дон Кихоте или князе Мышкине, способны брать взятки, как если бы работали не в университете, а в отделе по учету и распределению жилплощади. Тёма был искренне и глубоко этим оскорблен. При всем своем практицизме он был в отношении университета идеалистом, он любил его и считал, что университет – это островок, пусть относительной, свободы и независимости духа. Ну хотя бы настолько, насколько в этой стране это вообще возможно. Ведь есть же разница между тем, когда человека принуждают совершить гадость и когда он сам ищет, как бы ее совершить. Он допускал для порядочного человека первое, но исключал второе и теперь почувствовал себя институткой, отданной в бордель.
Возмущаться, протестовать, взывать к совести – все было бесполезно. Все равно были списки тех, кто в любом случае поступит, и тех, кто ни под каким видом поступить не должен, все равно репетиторы принимали экзамены у своих учеников, и это входило в плату за уроки. И Тёма уступил, он закрыл на все глаза, ни во что не вмешивался, будто не был ни деканом, ни председателем приемной комиссии. Он решил, что осенью уйдет в отставку, уйдет в чистую науку и гори все синим пламенем. Слава Богу, у него детей не было и хлопотать ему было не за кого. Однако умыть руки вполне Артему Михайловичу не удалось.
В последний день к нему пришел секретарь комиссии и сказал, что списки составлены не до конца. Оставался так называемый полупроходной балл – этот камень преткновений всех экзаменационных комиссий. Из нескольких десятков человек, не дотянувших полбалла, он должен был отобрать семерых.
– Но почему один я? – возмутился Смородин.
Секретарь пожал плечами и усмехнулся. Все было понятно: никто больше не хотел брать на себя эту ответственность. Кому ты станешь потом доказывать, почему этого взял, а того нет. Тут приходится рвать по живому, одно неверное движение и не то что из деканов, из университета вылетишь. Это тебе не писульку какую-то там подписать. Угораздило же факультет словесности стать пансионом благородных девиц – тут такие интересы сшибаются, такие фамилии мелькают, что оторопь берет. А его, Тёму, бросили, как щенка, и никто ему не объяснит, как быть, чтобы не прослыть ни юдофилом, ни юдофобом, а вернее, понять, что теперь выгоднее, как проявить себя в меру либеральным – все ж университет, а не казарма, – но в то же время строгим и партийным.
Декан с безнадежным унынием глядел на примелькавшиеся фамилии, к семи часам насчет троих наконец позвонили, и, преодолевая отвращение к самому себе, Смородин внес их в заветный список, еще троих он вписал за какие-то необыкновенные характеристики и грамоты. Оставался один, но на этого одного сил решительно не было. Артем Михайлович выжидательно поглядывал на телефон, но никто не звонил, факультет опустел, в коридоре бродила недовольная уборщица, собирая шпаргалки, из открытого окна накатывало прохладными сумерками, сверкал и переливался огнями город за рекой, и усталый взгляд председателя вдруг наткнулся на странное имя – Савватий.
«Из попов, что ли?» – лениво подумал Тёма и взял личное дело. Родился в 1964 году в Воркуте, мать повар, отца нет. Кой черт только занес этого Савватия в Москву и как ухитрился он набрать столько баллов? Или, может быть, у него тетя в Госплане, а дядя в Минвузе? Но нет – тогда позвонили бы. И потом три пятерки и тройка напоследок. Нет, никого тут нет.
Тёма бросил личное дело Савватия в общую кипу и снова погрузился в мысли о низости человеческой натуры. Но что-то словно зацепило его. Отца нет, мать повариха. А что, если взять этого Савватия? Не сравнивать достоинства прочих родителей – все равно на всех не угодишь, а взять вот такого чистенького. И в случае чего сказать: классы у нас пока еще никто не отменял, так что не будем забывать, товарищи, дети кухарок должны укреплять и пропагандировать словесность.
Артем Михайлович злорадно усмехнулся, представив, как щегольнет этой звонкой фразой, занес недостающую фамилию в список, снова звякнуло в кабинете стекло, кто-то громко засмеялся на улице, и на смену мелькнувшему удовлетворению опять пришла тоска. Он пробежал глазами фамилии двухсот пятидесяти будущих любителей отечественной и зарубежной словесности и поморщился. Ну, куда столько? Чьи-то сынки и дочки, ткни в каждого второго – блатной, бороды русских писателей обросли исследователями, как днища кораблей паразитами. Всяк кормится, всяк норовит написать какую-нибудь чушь, которую только такие же бездельники и бездари читают.
А наука хиреет, ни одного мало-мальски ценного исследователя, ни одного крупного имени нет, и это в университете с его старой школой, с его традициями. Во что превратили факультет, Боже мой! Вот горькая участь науки, ставшей забавой для власть имущей дряни. Закрыть нас надо, и давно бы закрыли, когда бы тут не работали жены министров, дети маршалов, зятья членов политбюро. А он над ними начальник. И смех и грех. К черту, все к черту, бежать отсюда немедленно, без оглядки! Но как бежать, если твое сердце любит это вольное слово – университет, если оно не может видеть, как он пропадает? Ведь все равно всеми правдами и неправдами сюда прорываются честные и талантливые люди, все равно какой-то шанс что-то сделать есть.
– Савватий, – пробормотал Артем Михайлович. Может, у него хоть что-то получится? По крайней мере, вот человек, про которого наверняка можно сказать, что поступил он честно и не потому, что его натаскали на экзамены как собаку на утку, а потому, что голова у мальчика светлая. Только б ему впору не теперь, а лет двадцать назад сюда прийти. Кто его теперь здесь учить станет?
Смородин захлопнул ненавистную папку и поплелся домой. Была чудная летняя ночь, в городе пахло сыростью и опадающей листвой, в гостиной у Барятина сидели по традиции в эту ночь ученики и беседовали о важных и интересных вещах, и Тёма вдруг почувствовал какое-то невыразимое, безумное одиночество, какого не чувствовал уж много лет.
Что-то странное мучило его в эту минуту, и на этом фоне мелочными и глупыми казались мысли и о факультете, и о вступительных экзаменах, хотелось не то напиться, не то куда-то уехать, и наперед зная, что все равно не заснет, Артем Михайлович долго брел вдоль набережной Москвы-реки в сторону вокзала, подолгу останавливался и глядел на мерцавшую воду, а перед глазами вставала позабытая картина городка на берегу озера, светлая ночь и пряный запах цветов. Он не помнил ни названия этого городка, ни когда это было, но мелькнувшее воспоминание согрело его и утешило.
В ту же минуту усталой женщине в далеком полярном городе, где уже наступила осень, приснился высокий, красивый, как Лель, мальчик.
– Не тревожься, мой ангел, – шепнул он, – я для него все сделал.
Тася проснулась и заплакала, теперь уже не боясь никого потревожить, а утром ей позвонил Саввушка и растерянным голосом сказал, что он, кажется, поступил.
VI