Кельтские сумерки - Уильям Йейтс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один мой друг говорил как-то раз с человеком, который был с Рафтери, когда тот умирал, но вообще-то принято считать, что умирал он в одиночку, а некий Морген Гиллан рассказывал доктору Хайзу о том, как всю ночь от крыши домика, где он лежал, поднимался к небу столб света и что «те, кто сидел с ним, были ангелы», и в самой лачуге горел всю ночь яркий свет, «и отпевали его тоже ангелы. Ему была от них такая честь потому, что он был хороший поэт и пел такие духовные песни». Пройдет, быть может, не так уж много лет, и предание, привыкшее в котле своем вываривать бессмертные сущности из смертных форм, превратит Мэри Хайнс и Рафтери в поэтические символы: мученическая доля красоты, блеск и нищета мечты человеческой.
1900
* * *Был я недавно в северном одном городишке и говорил с человеком, который в детстве жил в деревне, там же, невдалеке. У них принято было считать, что если в семье, где красавцев прежде не водилось, рождается вдруг красивая девочка, то красота ее — от сидов и принесет одни несчастья. Он взялся тогда перечислять имена красивых девушек, которых он знавал, и сказал, что от красоты никому еще проку не было. Это такая вещь, сказал он, которой следует гордиться, но и бояться ее следует не меньше. Жаль, что я не записал его слов прямо там, на месте, они были куда живописней, чем все мои воспоминания о них.
1902
ХОЗЯИН СТАД
К северу от Бен Балбена и горы Коуп живет «крепкий фермер», хозяин стад, как стали бы его называть в Ирландии гэльской. Он гордится тем, что происходит по прямой линии от одного из самых воинственных средневековых кланов, и никогда никому не давал спуску, ни на словах, ни на деле. Есть один только человек, который умеет божиться и чертыхаться не хуже его, но человек тот живет далеко, в горах. «Отец ты наш Небесный, чем я, так меня распротак, заслужил такое наказание?» — по поводу оставленной где-то трубки; когда на ярмарке в базарный день идет торговля, никто, кроме того человека с гор, тягаться с ним в искусстве слова не в силах.
В один прекрасный день я как раз у него и обедал; вошла служанка и сказала, что пришел некий мистер О'Доннелл. Старик и обе его дочери разом как-то замолчали. Наконец старшая дочь подняла голову и сказала отцу, пожалуй что несколько даже резко: «Выйди к нему и попроси его в дом, пусть отобедает с нами». Старик вышел; когда он вернулся, на лице у него явственно читалось облегчение: «Он говорит, что не станет у нас обедать». «Выйди еще раз, — сказала дочь, — пригласи его в заднюю комнату и угости виски». Отец, едва успевший доесть обед, повиновался угрюмо, и я услышал, как дверь задней комнаты — дочери шили там обыкновенно по вечерам — закрылась за ним и за гостем. Старшая дочь обернулась ко мне и сказала:
— Мистер О'Доннелл — здешний сборщик податей, в том году он поднял ставку, и когда он к нам пришел, отец — он очень тогда разозлился — завел его в маслодельню, отослал работницу с каким-то поручением прочь и отругал его на все корки. "Ужо я докажу вам, сэр, — сказал ему О'Доннелл, — что закон в состоянии защитить своих слуг", — а отец ответил ему на это, что свидетелей-то, мол, и не было. Потом отец устал наконец ругаться, и ему стало стыдно, и он даже пообещал О'Доннеллу проводить его короткой дорогой до дому. Но на полпути до поворота они наткнулись в поле на одного из отцовых работников, тот как раз пахал, и отец снова вспомнил о своих обидах. Он отослал работника опять же с поручением прочь и принялся на чем свет стоит ругать сборщика. Когда я об этом узнала, я просто вне себя была — да разве можно так издеваться над бедолагой вроде этого О'Доннелла; а когда мне пару недель назад сказали, что у О'Доннелла умер единственный сын и что он очень по нему горюет, я решила заставить отца впредь обращаться с ним по-хорошему.
Она пошла навестить кого-то из соседей, а меня ноги будто сами понесли к двери в заднюю комнату. Внутри явно ссорились. Разговор, скорее всего, опять зашел о налогах, потому как оба они перебрасывались то и дело какой-то цифирью. Я толкнул дверь; увидев меня, фермер вспомнил, очевидно, о миролюбивых своих намерениях и спросил меня, не помню ли я часом, куда он задевал виски. Я и впрямь вспомнил тут же, как он ставил бутылку в буфет; стараясь между делом разглядеть худое, потемневшее от горя лицо сборщика податей, я подошел к буфету и достал искомое. О'Доннелл был много старше, чем друг мой и хозяин, — сутулый, слабой комплекции старик, и тип был совершенно иной. Один — здоровый, крепкий, привыкший побеждать, другой — из тех людей, чьи ноги словно задались целью не дать им за всю жизнь хотя бы раз присесть и отдохнуть. «Вы ведь из старых О'Доннеллов, — сказал я, — я даже знаю место на реке, где под водой пещера, в которой вы спрятали свое золото, и охраняет ее змей о многих головах». — «Так точно, сэр, — ответил он, — я последний из прямых потомков княжеского рода».
Мы принялись говорить о незначительных каких-то вещах, и когда наконец костлявый старый сборщик податей поднялся, чтобы идти, мой друг сказал: «Ну, на тот год, глядишь, пропустим еще по стаканчику». «Нет-нет, — был ответ — на тот год я буду уже в могиле». — «И мне тоже приходилось терять сыновей», — сказал ему собеседник, тоном примирительным и мягким. — «Не сравнивай твоих сыновей с моим сыном». И они разошлись, сверкая глазами от ярости, с горечью в сердце; мало того, не вставь я вовремя нужную пару слов, могли бы долго еще не расцепиться и спорили бы, долго и зло, о сравнительных достоинствах мертвых своих сыновей.
В конце концов хозяин стад одержал бы, конечно, победу. Единственный раз в жизни ему пришлось отступать; я записал с его слов, как было дело. Он играл с несколькими работниками в карты в маленькой пристройке к большому амбару, в которой давно когда-то жила одна старуха, совершеннейшая, по слухам, ведьма. Внезапно один из работников выбросил на стол туза и принялся безо всякой на то причины сыпать проклятиями. Он говорил вещи настолько страшные, что все вскочили на ноги, и друг мой сказал: «Тут дело нечисти; в него вселился чей-то дух». Они кинулись к двери, ведущей в амбар, чтобы убраться из лачуги подобру-поздорову. Деревянная щеколда словно вросла в косяк, и хозяину стад пришлось взять пилу, которая оказалась, по счастью, под рукой, у стены, и пропилить щеколду насквозь; дверь тут же распахнулась, хрястнув о косяк так, словно кто-то держал ее, а потом толкнул что было сил, и они со всех ног побежали оттуда вон.
ПАМЯТЬ СЕРДЦА
Как-то раз один из моих друзей сидел у хозяина стад и делал с него набросок для портрета. Старикова дочь сидела рядом, и когда речь зашла о любви и о постели, она сказала: «Слушай, отец, расскажи ему про ту свою любовь». Старик вынул изо рта трубку и сказал: «Никто и никогда не женится на женщине, которую он любит, — и далее, с усмешкой: — Их было человек пятнадцать женщин, которые нравились мне больше, чем та, на которой я в конце концов женился», — и он принялся перечислять имена тех женщин. А потом стал рассказывать, как, будучи совсем еще молодым парнишкой, работал на деда своего, отца матери, и как его даже называли в те времена (мой друг забыл, как оно так вышло) именем деда — ну, скажем, пусть это имя будет Доран. У него был тогда закадычный друг, назовем его Джон Бирн; и вот однажды они отправились оба в Квинстаун, куда должен был подойти эмигрантский корабль — Джон Бирн собирался отплыть на нем в Америку. Прогуливаясь по пирсу, они обратили внимание на странную группу из трех человек: на скамье сидела девушка и плакала, а перед нею ссорились двое мужчин. Доран сказал: «Я, кажется, знаю, в чем дело. Вон тот человек — ее брат, а тот — ее любовник, и брат отправляет ее в Америку, чтобы только она не досталась любовнику. Господи, как она плачет! но знаешь, мне кажется, я смогу ее утешить». Как только любовник и брат отошли куда-то, Доран тут же принялся перед нею прохаживаться и приговаривать: «Хороший денек сегодня, а, мисс?» — или что-то вроде того. Чуть времени спустя она ответила ему, и вскоре они уже болтали все втроем. Эмигрантского корабля ждали не один день; и они втроем катались по городу на империалах омнибусов, в невиннейшем и самом что ни на есть счастливом расположении духа, и любовались всем, чем только можно было в Квинстауне полюбоваться. Когда корабль наконец пришел, Дорану пришлось сказать ей, что он в Америку не едет, и она рыдала по нему куда отчаянней, чем по первому своему любовнику. Когда они садились на корабль, Доран шепнул Бирну на ухо: «Слушай, Бирн, для тебя мне ее не жалко, но только молодым не женись». Когда история дошла до этой точки, старикова дочь сказала насмешливо: «Сдается мне, ты совет-то Бирну дал куда как дельный, а, отец?» Но старик продолжал настаивать, что он и впрямь желал Бирну одного только добра; и рассказал еще, как, получивши письмо с извещением об их помолвке, отписал Бирну тот же самый совет. Шли годы, а писем больше не было; и, хоть он был теперь женат, она все не шла у него из головы. В конце концов он собрался и поехал в Америку, но сколько он ни наводил там справок, все было без толку. Прошло еще немало лет, жена умерла, он был уже в годах, богатый фермер с целой кучей хлопот по хозяйству. И всё ж таки он отыскал ничтожный какой-то предлог, чтобы съездить еще раз в Америку и снова попытаться найти ее. В один прекрасный день он разговорился, там уже, в железнодорожном вагоне с каким-то ирландцем и принялся по обыкновению своему выспрашивать его об эмигрантах из разных знакомых ему мест; в конце концов он спросил: «А о дочке мельника из Иннис Рат ты когда-нибудь слышал?» — и назвал имя женщины, которую искал. «Да, конечно, — тут же откликнулся его собеседник, — она вышла замуж за моего друга, за Джона Мак Ивинга. А живет она в Чикаго, на такой-то улице». Доран отправился в Чикаго и постучал в указанную дверь. Она открыла дверь сама, и «ничуточки не переменилась». Он назвал ей настоящее свое имя — он снова взял его после смерти деда — и имя человека, с которым познакомился в поезде. Она его не узнала, но пригласила остаться к обеду, сказав, что муж ее будет рад любому, кто знаком со старым его другом. Они о многом успели поговорить, но за весь тот вечер, я не знаю почему, да и сам он, думаю, не смог бы сказать почему, он ни разу не сказал ей, кто он такой. За обедом он спросил ее о Бирне; она уронила голову на руки и принялась плакать, и плакала так долго и горько, что он испугался даже, как бы муж ее не рассердился всерьез. Он так и не отважился спросить, что же случилось с Бирном, и вскоре ушел, чтобы никогда больше с ней не встречаться.