Искры - Михаил Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поезжай, сынок, до вечера вернетесь, — сказала Дарья Ивановна, зная, что если Яшка не поедет, быть худу, которое и без того надоело.
Яшка молча переоделся, сам запряг лошадей, и у Нефеда Мироныча легче стало на душе. «Нет, не вышел сын из повиновения и не выйдет», — с удовлетворением подумал он, взбираясь на лобогрейку.
— Не к добру это, сынок! Таки в христов день, в воскресенье да еще анчихристовой творенией хлеб божий косить? Не езди, сынок, — советовала Нефеду Миронычу старая Загорульчиха, шамкая побелевшими, морщинистыми губами.
— Вы все одно как малое дите, мамаша. Отец Аким кропил ее крещенской водой, какая ж она анчихристова?
— «Отец Аким»… Знаю, как он кропил! — намекнула бабка на макитру топленого масла и корзинку яиц, что отослал попу Нефед Мироныч.
…Яшка ехал молча. Он видел, как отец, словно каменный, сидел на сиденье, слышал, как он вполголоса что-то подсчитывал, но у Яшки были свои заботы, и он отвернулся. Приехала Оксана. Красивая и нежная, как бабочка, девушка, и вот опять все всполошила, встревожила в душе, и опять неудержимо потянуло к ней.
Он знал ее с прошлого лета. Еще тогда она произвела на него большое впечатление и навсегда оставила в памяти игривый взгляд своих лучистых зеленоватых глаз. Яшка хорошо знал разницу между собой и Оксаной и, вероятно, забыл бы о ней, как забывает прохожий яркий цветок в поле. Но вот она опять явилась перед ним, как видение, зачаровала красотой своей и благородством, и душа Яшки вновь затрепетала от волнения. «Что это?» — мысленно спрашивал он и отвечал: «Это — моя жизнь». «Но ведь я простой казак!» — с великим огорчением думал он, и его охватывала неистовая злоба на отца за то, что тот не учил его, единственного сына, и он вынужден сейчас сам наверстывать потерянное и пополнять образование домашним чтением книг.
Досадуя на: отца, Яшка незаметно подстегивал левого дончака, нетерпеливо дергал вожжами, стараясь перевести лошадей на крупный шаг, чтобы скорей доехать до тока и, отделавшись от отца, вернуться в хутор. Норовистый жеребец то порывался перейти на рысь, то дергал из стороны в сторону, сбивая шаг другого, и лобогрейка шла неровно, кривым следом бороздя пыльную дорогу.
А Нефед Мироныч и не замечал этого. Упершись подбородком в держак вил и расставив ноги, он сидел с закрытыми глазами, и перед ним одна за другой мелькали картины его жизни. Вот у него всего одна кобыла и пара быков… Вот он засевает двадцать десятин, выгоняет на водопой четыре пары быков… Вот робко, с опаской, кладет в сберегательную кассу первую тысячу рублей… Наконец у него гурт скотины, косяк донских лошадей, сто двадцать десятин земли, лобогрейка… И ему, будто во сне, чудится: стоит он, как могучий дуб в мелколесье, и без ветра склоняются перед ним низкорослые, чахлые деревья.
От толчка он вздрогнул, открыл глаза. Навстречу все бежали и кланялись бесконечные колосья хлебов, зазывающе шелестели светлоянтарными длинными остями, словно приветствовали вступление на поле новой, железной силы. А ведь ради них, бесчисленных колосков, привез Нефед Мироныч эту единственную на всю округу красавицу машину, ради них он едет на ток в воскресный день, чтобы вдали от людей, от завистливых глаз их порадовать сердце настоящей ее работой, испробовать ее на тучном хлебе, еще раз проверить свои расчеты. И не доехал Нефед Мироныч до своего участка, не вытерпел — до того медлительно-нудно тянулось время.
Оглянувшись, он грубым голосом, будто за ним гнался кто, приказал сыну:
— Свертай в пшеницу! — и, опустив полок, включил косогон.
Яшка обернулся с переднего сиденья, удивленно посмотрел на отца.
— Чужой хлеб косить? Это ж Дороховых! И зеленая еще она.
— Свертай, тебе сказано!
Яшка недоуменно двинул плечами и направил лошадей по обочине пшеницы. Торопливо захлопало мотовило лобогрейки, наклоняя колоски, глухо завизжала коса, и зашуршали, повалились на полок преждевременно срезанные стебли чужой пшеницы.
— Вот она, матушка, как! Вот она как их! — шептал Нефед Мироныч, захваченный новой, неизведанной еще, настоящей косьбой. — Ай да и ло-овко! Ай да маши-иночка-а!
А пшеница все шумела и двигалась на лобогрейку, на миг будто останавливалась перед косой и падала на полок, ворочаясь, как живая, запахом хлебной пыли волнуя неуемную страсть Нефеда Мироныча.
— Господи, да што ж оно такое? Да что ж ты делаешь, родимая! — восторгался он, воротя бороду от громоздившегося на полку хлеба и жадно подгребая его к себе.
По неестественной улыбке его, по сверкающим горячим глазам и жадности, с какой он хватал пшеницу и подминал ее под ноги, казалось, что не стебли то желтые, а золотые прутики ложатся на полок и вот-вот соскользнут на дорогу, потеряются, и рухнут тогда великие планы жизни Загорулькиных.
Яшка несколько минут боролся с собой: молчать или положить конец этому самодурству? Какими же глазами он станет смотреть на Левку, Оксану, дружить с ними? Ведь он косит, как вор, их зеленый хлеб! Он оглянулся на отца, пожал плечами. «Не рехнулся ли, случаем? Истинный бог, умом тронулся», — подумал он и резко повернул лошадей на дорогу.
Нефед Мироныч не сразу понял, что случилось. Глянул на косу, на уходившую в сторону пшеницу и, сорвавшись с сиденья, ни слова не говоря, ударил Яшку держаком вил и поломал мотовило.
— Поперек отца становишься? — взбешенно заорал он. — Батьку учить, су-укин сын?!
Яшка остановил лошадей, спрыгнул на землю. Ощупав плечо, он люто глянул на отца и поддернул штаны.
— Батя, до греха дойдем! — оказал он угрожающим голосом.
Нефед Мироныч спрыгнул с лобогрейки, и не успел Яшка опомниться, как сильный отцов кулак ударил его по голове и сбил картуз. Яшка зашатался, расставил руки, как орел крылья, но устоял и только закрутил головой. Когда в глазах исчезли огоньки, он выпрямился и швырнул кнут на лобогрейку.
— Все! Теперь все, — проговорил он негромко и, подняв картуз и надев его, сверкнул белками глаз и крупно зашагал по дороге.
Нефед Мироныч опомнился, в уме сказал: «Уйдет. Бросит родителей». И крикнул:
— Яшка! Вернись, тебе сказано!
Но Яшка даже не оглянулся. Нефед Мироныч с ненавистью посмотрел ему вслед и, вскочив на лобогрейку, погнал лошадей на ток, неистово стегая их кнутом.
Безлюдной была степь. Жаром дышала исписанная трещинами земля. В белом сияющем небе молчаливо парили степные хищники.
Яшка неторопливо шел по пыльной дороге, заложив назад руки и слегка наклонив голову, и думал о своей жизни. «Нет и нет! Никакого примирения с отцом! Бросать все и уходить из этого омута, или пропадет все — мечты о новой, вольной жизни, о счастье, об Оксане». Так думал Яшка, и опять мысли его обращались к Оксане. Как бы он хотел сейчас быть с ней! Рассказать ей обо всем, поделиться сокровенными думами…
По сторонам дороги стеной стояли хлеба. Поверх их желтела сурепа, маячили кусты чертополоха. Ветер сталкивал усатые колосья, раскачивал их из стороны в сторону, и они весело шумели, и переливались, как море, и будто разбегались по степи нескончаемой золотистой рябью. И маки, и малиново-красный горошек, и трубки повители качались по обочинам дороги и весело кланялись ветру.
Яшка сорвал горошек, понюхал его и бросил в хлеб. Поровнявшись с курганом, он взошел на него, окинул поля мутным печальным взглядом и долго-долго молча смотрел куда-то поверх неисчислимых говорливых колосьев. Там, далеко, на возвышенности, перегородив степь, темнел старый, хмурый лес. То и дело выплывали из-за него все новые и новые синеватые громады облаков, взбирались на небосвод и там, будто напудрившись, застывали, озаренные солнечным сиянием.
Яшка думал: «Вот лес. Летошний год он так же стоял в стороне от людей и позапрошлый год тоже. Или тучи. Всегда выходят из-за края земли, и всегда их ветер гонит, куда захочет, потому что они собой управлять не могут. Но я — человек! Я знаю, куда и что направлять. Почему мне не дают разворота, а чуть что — вилами да кулаком? И все это от дедов идет, от бабок, отцов таких! А у самих — сурепа, чертополох, худосочные колосья. Эх, хозяева-а!»
Расстегнув ворот черной рубашки, он лег на склоне кургана, заложив руки под голову, и устремил взгляд в лазурное небо. Мысли его вновь вернулись к Оксане: «Что она подумает, узнав о сегодняшнем? Ведь увидят же Дороховы, что пшеница покошена батькиной машиной. А что скажет Левка? Нет, бросать надо все отцовское и начинать свое. Но где взять денег? Эх, деньги!..»
Яшка не чувствовал, как солнце обжигало лицо, острый нос, не обращал внимания на крики дерущихся в небе ястребов. Приподняв голову руками, он хмуро смотрел в безбрежную синеву неба, намечал планы самостоятельной жизни, и в мыслях его ясно представилось: едет он по этой бескрайной степи на своем собственном рысаке, озирается вокруг на бескрайные хлеба и травы и не верит, что всему здесь, что видит око, хозяин — он, Яков Загорулькин. Возможно ли это? «Да, возможно. И это будет так на самом деле», — мысленно подтвердил он.