Нравоучительные сюжеты - Геннадий Семенихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы чокнулись, и полковник раздумчиво повторил:
– Все гораздо проще и сложнее. Я не пришел на конференцию, потому что боялся расплакаться.
Чего угодно мог ожидать я, но только не такого признания.
– Да-да, не удивляйтесь, – усмехнулся полковник. – Именно так. Я читаю все, что написано об авиации. У вас в повести есть один эпизод: у молодого летчика загорается самолет, а он над большим городом, и если катапультируется, то машина упадет на центр. И он тянет на ВПП. Это место читал я ночью, под лампой с зеленым абажуром, как сейчас принято выражаться, когда речь идет об офицерском досуге. Жена у меня учительница. Она сидела напротив и проверяла школьные сочинения. И вдруг при своих седых висках я всплакнул. А человек я далеко не сентиментальный, даже суховатым иные Подчиненные меня считают. Жена удивленно подняла голову: «Ты что, Павлик?» Взяла из рук книгу, прочла ту же самую страницу и тоже стала вытирать глаза. И знаете почему?
Я затаил дыхание, ожидая, что полковник начнет распространяться о художественных достоинствах этой сцены, но он, это прекрасно угадав, ласково улыбнулся:
– Она у вас хорошо написана, – эта сцена. Но дело вовсе не в том. У старого летуна слезу выжать трудно. Но точно такое, о чем вы написали, произошло и со мной, но, разумеется, несколько по-иному, конечно. Год назад, в такую примерно погоду и в этот же самый час я возвращался из учебного полета в стратосферу и над нашим городом, над самым его центром истребитель мой загорелся. Противопожарная система ничего не дала. С земли немедленно пришел приказ катапультироваться. Еще бы, – добродушно усмехнулся он. – Ведь не кто-нибудь, а сам командир оказался в катастрофическом положении. Но тогда мне было совсем не до иронии. Сбить пламя не удается, а внизу город огоньками переливается. Уже и рассвет наплывает на землю. И если я катапультируюсь и брошу самолет, он полыхающим костром рухнет на жилые кварталы и сколько погубит человек даже и предвидеть трудно. И я короткую команду на землю послал: «Обеспечьте полосу». – Полковник вздохнул, отпил глоток шампанского из стакана. – Остальное было, как принято говорить, делом техники. Как я подводил машину к земле и делал завершающий четвертый разворот – и вспоминать не хочу, потому что красный туман перед глазами стоял. Помню, что в кабину уже ворвалась страшная жара, на нос бежит окаймленная огнями полоса, а я думаю: «Вот и последняя твоя посадка, Павел. Прощай жена, прощайте дети, друзья и товарищи». Шасси повиновались, как ни в чем не бывало вышли. Но как они толкнулись о бетонку, я не услышал: все затянула кромешная темнота… И вдруг очнулся я и не знаю, сколько времени прошло. С востока на аэродром серый пасмурный день движется, а в нескольких метрах от меня на ВПП горят шесть костров. Это мой самолет, разбившийся на шесть кусков при посадке пылает, а его усиленно поливают две пожарные машины. Я же стою на ногах, лишь в голове отчаянный звон. И бежит ко мне техник самолета Коля Шапкин во весь опор, лицо синее, как у покойника. В трех шагах замирает, словно честь отдать хочет. «Товарищ полковник, вы… вы… живы?» А я с таким усилием первый вздох из себя выжал. «Слушай, говорю, у тебя закурить найдется?» Коля Шапкин по карманам своим послушно пошарил, целую пачку от радости сует, а потом, после того как я одну папироску вытащил, спичку зажженную протягивает с такой осторожностью, с какой только к ребенку огонь можно подносить. Рассвело еще больше, и вижу я воздух над летным полем: чист, как вода в роднике, чуть синеват от рассвета, травка под ногами мягкая. Я затянулся и подумал: «Эх, до чего же хорошая штука жизнь!»
Полковник замолчал, а я, не воздержавшись, воскликнул:
– Да если бы я знал, что таким может оказаться финал, я бы сцену в повести только бы так и написал!
Начальник гарнизона громко рассмеялся:
– Но кто бы вам поверил, что такое может произойти на самом деле в авиации? Да я бы первый возмутился и написал бы в издательство, что это вопреки жизненной правде! – Он подлил в стаканы шампанского и весело мне подмигнул:
– А все-таки хорошая штука жизнь. Вот за это и выпьем!
Белый-пребелый снег
Серая лента скованного крепким морозом шоссе набегает на капот автомашины. Почти неслышно шуршат на большой скорости покрышки. Рыжая лисица выскочила на опушку леса, сторожко повела ушами, воинственно подняла хвост, но тотчас же метнулась назад. И снова тихо. Припорошенные поземкой мохнатые ели стоят по обеим сторонам дороги. Считанные километры остаются до Ржева, куда держим мы путь.
Словно ковром устлана сейчас земля. Белый-пребелый снег, мягкий и удивительно чистый, лишь чуть-чуть, когда уж сильно присмотришься, лежит повсюду: на опушках и лесных проталинах, на ветвях вечнозеленых елей и сосен. Какой он удивительно пушистый и нежный, и как эта нежность сочетается с его белизной. Двадцать пять лет не был я в этом краю, не видел этого густого леса, но кажется мне, что он остался таким же, точно каким и был, только широкое асфальтированное шоссе заменило узкую дорогу с выбоинами на проезжей части. Но что-то заставляет мучительно задумываться. «Снег! – восклицаю я про себя. – Он тогда не был белым-пребелым». И память с предельной точностью возвращает все то, что было здесь более четверти века назад, когда южнее Ржева кипели не на жизнь, а на смерть жестокие бои с фашистами. Машина мчится сейчас по тем самым местам, откуда до линии фронта было рукой подать. Тогда тоже стояли морозы и мела легкая поземка. По дороге к переднему краю подтягивались видавшие виды полуторки и трехтонки подпрыгивали на ухабах и рытвинах, тянулись конные обозы. Пешим строем шли пехотинцы из резервных частей. Земля ухала и стонала от взрывов. Еще не нюхавшие пороха ребята в не по росту пригнанных шинелях с опаской оглядывались, когда проносились над их головами снаряды и мины. А снег… он был в тот день красным от человеческой крови. На нем стыли солдатские трупы, в беспорядке валялись перевернутые повозки, чернели остовы сожженных танков. Исхлестанные осколками, жалобно стонали ели и сосны, а то и рушились на землю, вырванные с корнями на месте падения крупнокалиберных фугасок. Раненых было так много, что транспорта в батальонах и полках хватало лишь для эвакуации с поля боя самых тяжелых. Те, кто был ранен легко и мог идти, добирались в медсанбаты пешком.
В километре от наших траншей на рыжем стволе поваленного дерева сидел смуглый небритый солдат с двумя треугольниками сержанта в петлицах, изодранной, подгоревшей снизу шипели и правой рукой в пропитанных кровью бинтах.
– Эй, дорогой друг, – окликнул он меня, – будь добрым человеком, достань из моего кармана кисет, может, еще потрусить оттуда что можно.
– Угостись моим табачком, – предложил я и помог свернуть ему самокрутку. – Где это тебя так?
Смуглое лицо сержанта с жестким восточным разрезом глаз вдруг потемнело.
– Понимаешь, какая глупость, если бы хватило солдатской мудрости, я бы сейчас этих бинтов не носил. У меня в отделении бойцы, ты знаешь, какие бойцы? Один богатырь другого богатыря лучше. Кто первым брал вражескую траншею? Мое отделение брал. А потом я высунулся над бруствером и сам видишь, что получилось. Мои богатыри в наступление дальше пошли, я тоже хотел с ними с этими бинтами остаться. А командир: «Иди, иди медсанбат». Вот я и иду, а они воюют. Думаешь, не обидно? Еще как обидно. Приеду на родину, а меня спросят: «Как ты там воевал, Муртаз?» А что я землякам отвечу? Скажу, из-за глупой башки пулю от снайпера получил? Разве это ответ для мужчины?
– Успокойся, – прервал я его, – ведь наша армия еще не на Берлин наступает. Хватит впереди и на твою долю боев.
– Правильно говоришь! – оживился сержант. – Много, много еще впереди, и Муртаз успеет отличиться так, чтобы детям не было за него стыдно. Слушай, у тебя есть дети?
Я отрицательно покачал головой.
– Нет.
– А у меня есть. Два мальчика. Одному четыре годика, другому пять. Я в Самарканде живу. – Его черные глаза вдруг потускнели, и самокрутка замерла в жестких пальцах с каемкой земли под ногтями. Только синеватый дымок расплылся над обшлагом шинели. – Ты знаешь, как хочется их увидеть? Страшное дело война, с нее не все возвращаются. Только лучше совсем не вернуться, чем вернуться в родной кишлак или город трусом. Ты верно сказал, добрый человек: боев впереди много. Только знаешь о чем Муртаз часто думает? Вот об этом снеге. На нем убитые наши товарищи сейчас лежат, и он красный от крови. Он нам сейчас кричит: идите вперед! Сильно кричит. А я хочу видеть его другим: белым-пребелым. Таким, как наш хлопок в моей родной Зеравшанской долине!
Тридцать лет прошло после этой встречи. Я почему-то верю, упрямо верю, что, преодолев на своем пути все солдатские невзгоды, может быть еще не однажды побывав в госпиталях, Муртаз с орденами на груди возвратился в родной Самарканд. Давно уже выросли его дети и трудятся во славу нашей земли. А снег… он сейчас именно такой, каким хотел его видеть мой случайный знакомый, как и тысячи других воинов: он белый-пребелый, совсем как хлопок в далеком и солнечном Узбекистане.